Дождь льет вот уже третий день. Дорожки сада вспенились, покрывшись белесыми пузырьками. Георгины, те, что ещё не задушил заморозок, мокрые, ощипанные, потрёпанные ветром, легли на землю, готовясь к концу.
Огромные, пушистые звезды астр, прикрытые отяжелевшими от шишек ветками ели, храбрятся, рубиновым костром горят у самой калитки. Но скоро и их сметёт вездесущий дождь или, если всё же выживут, оближет своим шершавым языком заморозок. Пожухнут каплевидные, с уголками по кромке листья, цветы сморщатся, как лицо пожилой, уставшей от жизни женщины, стебли, прежде тугие, сочные, размякнут, и исчезнет красота, оставив после себя лишь кучку тлена…
Ёлка, высокая, буро–зелёная с переходами в нефритовый, с коричнево–желтоватыми катышками на концах веток, взгрустнувшая от осенней мокроты, кривая и лохматая, тычет в низкое, тяжёлое небо двумя облезлыми верхушками. Пятнадцать лет назад вдарил в неё Перун серебряной стрелой, видать, мешала его колеснице по небу мчаться да честной люд громами пугать. Опалилась верхушка, факелом взметнулась вверх, издалека было видать, занялась густая смола, задымилась, прогоняя приютившуюся в гуще веток сову, а потом поникла, осыпалась на землю чёрными иголками. Ель застонала, исходя соками из свежей раны, охолонулась, что девица из бани выскочила, под проливным дождём, уснула на зиму, а к весне пустила два побега, раздвоилась верхушками, упрямо устремившись вверх…
Две девочки, Анисья и Марфа, бегая по двору, тыкали пальцами в чудную ель и, отковырнув от её ствола янтарно–охристую, с пузырьками воздуха, запечатанными внутри, смолу, смотрели сквозь неё на солнце. А оно, вспыхивая и разрываясь на сотни перламутрово–радужных искр, застревало в тягучей субстанции, трепетало там тонкими паутинками и гасло, заставляя девочек щуриться от нестерпимо яркого света…
Давно это было. Ель уж и не помнит, как поранила своими ветками Марфу, когда та взбиралась по ней наверх, чтобы взглянуть на работающих в поле трактористов, забыла она и тихий, беззвучный плач Анисьи, уже не девичий, горький, когда весь мир не мил, и впереди только страшное…
Пережито, забыто, залито густой смолой прошлое, занавешено туманами осеннего озноба, прикрыто снежными перинами зимнего белоснежия. Выросли Марфа с Анисьей, разошлись их дороги, уж и не видать друг друга. Растут две верхушки ели, тянутся вверх, к солнцу, мечтая о счастье…
Напуганная громом, странным в самом конце осени, в сарае заполошилась Снежка, замычала, топая по вычищенному на ночь настилу своими мощными ножищами.
Копыта у Снежки, песочно–бурые, крепкие, Анисья недавно вычистила из них грязь да камушки, Снежка тогда мотнула головой, кивнула, точно благодаря.
— Да что ты, девочка моя! Ну, лапушка, ну булочка ты моя рогатенькая. Ну не бодайся, не бодайся. Молочка дашь? Дашь Анисье молочка Дашку кормить? Дашка у нас голодная проснется, а ну как заплачет… Давай, не хлещи хвостом–то! Ишь, затанцевалась!
Снежка слушает, вздергивает ушами, чувствуя, как сильные, ловкие руки Анисьи дотрагиваются до вымени и начинают цедить молоко в ведро. Молоко звенит о стенки железа, звонко падает на дно, а потом само в себе захлебывается и теперь только мягкими, сметанными кругами расходится по поверхности. Снежка дает жирное, вкуснючее молоко. Дашка его любит, макает в него свежий мякиш хлеба, ждет, пока тот набухнет, станет тяжелым, а потом кладёт в рот. Анисья ругается, мол, дрызготню девчонка разводит, а Дашка, знай себе, причмокивает. Она знает, мать только так её журит, для порядку. Но никогда и пальцем не тронет, только если уж в охапку сгребет своими сильными, большими руками, да и начнёт щекотать до икотиков. А потом гладит по спинке, успокаивает. Любит она свою Дашку, больше жизни, кажется, любит. Если б нужно было, всю себя бы отдала, только чтобы Даше было хорошо…
Даша – «ребенок от греха», «нагулянный». Так кричала Анисьина мать, когда узнала, что дочка в положении.
— Развратница! Глаза бы твои поганые не видеть больше! Да как только язык повернулся дитём это называть! Дитё у нее будет, гляньте! Опозорила ты нас, Анисья, обмазала в грязи! Как людям теперь в глаза–то смотреть?! Вся ж деревня о тебе болтать будет, как пузо наружу полезет!
— Мама! Мамочка! Прости, мамулечка! — Анисья хватает мать за руки, пытается соединить их на своей талии добрым, защитным, ласковым кольцом, но мать размахивается и хлещет девчонку тряпкой по бокам, лицу, по протянутым к ней ладоням.
— Сгинь с глаз моих! И себя опозорила, и Марфу, сестру, тоже! Кому вы теперь, гулящие, сдадитесь?! До старости на моей шее сидеть собрались?! В отца, в него, бездаря проклятого, пошли! Как узнала, что тяжелая? А ну отвечай!
Марфа, спрятавшись за стеной сарая, закусив губу и плача, слушает, как мать кричит на сестру, а та лепечет слова покаяния, да всё впустую.
— Голова закружилась, меня в медпункт отвели. Тётя Полина посмотрела, сказала… — звенит тихим стоном голос Анисьи.
— Значит, уже вся деревня в курсе… Ну, спасибо, дочка! Ну, уважила!
Мать выпрямилась, оглядела раскинувшийся вдалеке луг, пенящийся цветущей кашкой и россыпями розовато–красного клевера, одернула фартук, сняла косынку, провела рукой по волосам, и так туго стянутым на маленькой, чуть вытянутой вверх голове, потом, перекрестившись, сказала:
— Завтра пойдешь к бабке Еременье. Дам тебе гостинцев для неё, она знает, что делать. А Полине Андреевне скажешь, что обозналась она, что дни у тебя пришли. Кто отец? Я спрашиваю, кто щенок, что тебя попортил?
Анисья закрыла лицо руками, замотала головой.
— Не скажешь? Так… Марфа! Марфа, подь сюды! Быстро, я сказала, подь сюды!
Марфа вышла из–за сарая, медленно подошла к крыльцу, встала рядом с Анисьей и осторожно взяла сестру за мелко дрожащую руку, а потом крепко–крепко сжала её ладонь.
«Не бойся, сестренка, не выдам. До смерти тайну хранить буду!» — поняла Анисья и, судорожно вздохнув, сжала ладошку в ответ.
— Марфа, говори, кто сестру покрыл. Говори, иначе несдобровать тебе, высеку!
— Я не знаю, мама. Со свечкой не стояла, за Анисьей не слежу, не цербер я для сестры.
— Что! Матери дерзить?! А вот я сейчас ремень возьму! Я отцовский ремень–то возьму, быстрёхонько заговорите обе! А ну марш в баню!
Но тут из–за калитки раздался голос соседки, тётки Татьяны.
— Мария! Мария, чего хаешь, на всю округу слыхать! Иди, там председатель тебя зовёт. Иди, торопится он, чёй–то ему от тебя надоть, а чё, не сказал. Беги! Вроде с трудоднями там какая–то заминка у тебя, мало, говорит, работаешь.
Мать всплеснула руками, кинулась на улицу, а потом, на миг оглянувшись, погрозила дочкам кулаком.
— Вернусь, до костей отхлестаю! — процедила она сквозь зубы.
Девчонки, как только мать скрылась из виду, завыли, уткнувшись друг другу в плечи.
— Ну, полно, полно. Нескоро она вернется, остынет уж, поди. Там, у председателя, застолье, друг его городской приехал. Вот пусть ваша мамка там и повыступает. Ой, девки… Бежать бы вам, да куды ж отсюда убежишь… Ладно, пошла, дел невпроворот…
…Мать вернулась поздно, пьяная, веселая, а утром, растолкав Анисью, сунула ей в руки узелок с гостинцами и велела идти к Поганому оврагу, куда, по приданиям, в царское время скидывали тела убиенных крепостных.
— Избу там, у рощи, найдешь. Бабка Еременья тебя примет, скажешь, что от меня, узелок отдашь, а потом сделаешь всё, как она велит. Обратно доплетёшься как–нибудь. А ну марш, и чтоб чистая вернулась, аки горлица. Я пока в церковку схожу, за упокой нерожденной души свечечку поставлю.
— Нет, мама, я не пойду, я боюсь, мама! — Анисья падает на колени, обнимает мать за щиколотки. — Прости, мама! Прости, не гони!
— А ну пошла! А то я сама, как корову тебя, от бремени избавлю! Позор!
Мать вытолкнула Анисью на крыльцо и захлопнула дверь…
Ещё рано, туман занавесил просторы тугим, серым покрывалом, путается в верхушках деревьев, рвется и дымным куревом летит над рекой. Кольцами вихрит его ветер, тянет нитями за собой, веля уступить место солнечному зареву, несмелому, цвета яичного желтка, что, разлившись по сковородке, становится тугим и оранжевеет, губя нерожденного цыпленка…
Девушка бежит по мокрой тропинке, подол её юбки метет по траве, набирая влагу и тяжелея. Анисье страшно, так страшно, что кажется, сейчас упадет замертво, так и не дойдя до избы Еременьи…
Тропа уводит налево, мимо засеянного овсом поля, мимо луга, куда сгоняют коров и оставляют там наедать бока да наливаться молоком, мимо старого колодца, который лет десять, как перестал давать жителям воду, то ли пересох родник, его питающий, то ли нарушилось что–то во чреве земли, перераспределилось, понесло влагу по другим путям…
Тропа петляет в березовой роще. Там холодно и дымчато, свистят на ветках разбуженные птицы, ягоды земляники пунцово–красными бусинами сверкают из травы. Анисье хочется есть, но мать не велела, сказала, что, если поест, хуже будет… А что, если и вовсе не ходить? Сбежать, уйти навсегда, спасая себя и ребенка? Но как же тогда Марфа? Её с матерью одну оставлять нельзя. Поедом съест мать девчонку, да еще за Анисью будет мстить…
Всё, дошла… Дом Еременьи, хмурый, кособокий, с прогнившим, запавшим на одну сторону крыльцом и черными тряпками по забору, смотрел на гостью тремя занавешенными изнутри окнами.
Анисья робко постучалась, раз, другой, бросилась, было, бежать, но тут дверь открылась, и на крыльцо вышла женщина. Лицо, что обтянутый кожей череп, глаза маленькие, черные, как уголья, губы собраны в одну нитку, точно натянуты от уха до уха. Волосы, редкие, тонкие, серо–седые, рассыпались по плечам. Свободная ночная рубаха бьется на тощем теле, как на веревке, ноги, босые, с кривыми, как будто в косицу сплетёнными пальцами, постоянно притоптывают, будто танец исполняют.
— Чья? — спросила Еременья и, протянув свою костлявую руку, втащила гостью в темные сенцы.
— Марии Кировой мы… — пролепетала Анисья и попыталась вырваться. Но пальцы ведьмы держали её крепко, больно прищепив кожу на груди.
— Зачем прислала? В узле что? Давай сюды!
Девушка послушно протянула гостинец.
Крупа, мука, каравай хлеба, сало, отдающее чесноком и завернутое в бумагу, бутыль с самогоном, мед в маленькой деревянной плошке. А еще деньги, в платок завернутые, и кусок сырого мяса.
Еременья разложила всё это на столе, любуясь гостинцами, а потом рассмеялась, визгливо, как будто сова в ночи закричала.
— Понятно. Значит, и ты туда же… Да… Яблонька от яблони, от яблони…
Старуха стала что–то шептать, перебирая перед собой пальцами, потом резко обернулась, глядя, как Анисья открывает дверь.
— А ну стоять! Ишь, удумала! Мамка знает, что делает, ты верь. Звать как?
— Анисья, — губы послушно произносят имя, ноги тяжелеют, к горлу подкатывает комок.
— Сымай всё, ложись, я постелю. Туда иди, куда показываю! Зачем пришла сюда, знаешь?
Гостья кивает, завороженно глядя на лампадки, стоящие в углу, у икон.
— Молодец. Сюда одёжу клади. Ох, сладкая девка, сладкая, — глядя на упругое девичье тело, шепчет ведьма. — Ну ничего, погуляешь ещё! Вишь, там деревяшка лежит?
Анисья повернула голову, нашла взглядом стертый кусок дерева, кивнула.
— В зубы возьми.
— Зачем?! — испуганно шепчет Анисья.
— За надом! А ты думаешь, щекотно будет? Что, мать не рассказывала?
Девушка качает головой.
— Мы ж тебя потрошить станем, дите в тебя цепляться начнет, как тут не завыть! Бери в зубы, говорю! Хотя, погоди, на, вот, выпей. Сладенькая медовуха, забористая!
Еременья тычет в рот гостье крынку с напитком, но девушка отворачивается.
— Как хочешь. Сама себе вражина! — старуху что–то разозлило. — Легла и замолкла! Руки разведи. И ноги. Ну!! Не бойся, у всех всё одинаково, мать твою потрошила я уж раз пять, так и тебя тоже.
Мать тоже ходила к этой страшной женщине?! Пять раз?!
Анисья всхлипнула, зажмурилась, чувствуя, как холодные руки прикасаются к ее телу. По коже побежали мурашки, ноги забили по доскам сундука, на который велела лечь старуха. Но убежать невозможно, Анисья привязана, остаётся только выть, сжимая в зубах деревяшку…
Еременья, повозившись у стола, перекрестилась и подошла к Анисье, держа в руках какие–то железки. Приготовилась, вздохнула.
Вдруг за окном раздались мужские голоса, кто–то забарабанил в дверь.
— Открывайте! А то дверь выломаю, а ну откройте! — кричал кто–то, пытаясь плечом сорвать дверь с петель.
Но засов надежно защищал ведьмину избу от вторжения.
— Не спеши, не одета я, подожди на лавке, — крикнула она.
— Отвори, а то подожгу! Егор Прохорович! Не открывает, может, я в окно?
— Божечки! Анисья, Анисьюшка! Там она, там! Дядя Егор, спасите, только бы не поздно было! — девушка услышала голос сестры, стала рваться, кричать, выплюнув изо рта твёрдый кляп, извиваться всем телом.
Кто–то вышиб окно, в дом ввалился мужчина. Анисья, рыча и пинаясь, отпихивая от себя Еременью, узнала председателя, замерла на миг.
Влетевшая в избу Марфа прикрыла тело сестры одеждой, стала гладить её по щекам, чувствуя, как бегут по ним горячие, безудержные слёзы.
— Еременья Авдотьевна, а что тут вообще происходит? — Егор Прохорович брезгливо оглядел избу. — Анисья, вставайте, одевайтесь, мы отвернёмся. Андрей, ну что вы уставились?! Кругом!
Второй мужчина в солдатской форме, только что разглядывающий трепещущее тело Анисьи, покраснел и повернулся к двери.
— Ну что за народ, эти бабы! Ну что за дикость! В этой антисанитарии, в мухах и плесени! Ведь померла бы! Глупые, темные люди! Видите, Андрей, с кем приходится работать!
Егор Прохорович возмущенно размахивал руками.
— Я ж вас под суд отдам! — заорал он на старуху, тыкая в неё пальцем. — За человекоубийство, за подпольные эти ваши аборты! Что вы смотрите? Что вы тут устроили?!
Еременья, раззявив свой беззубый рот, беззвучно смеялась, запрокидывала голову назад, закатывала глаза и снова тряслась от тихого смеха.
— А ты у своей Галки спроси, что я тут устроила. Ей виднее, была она у меня месяца два назад, тоже по неотложному делу.
Еременья заливалась смехом, а Егор Прохорович, бледный, с посеревшими губами, растерянно смотрел на Андрея, городского гостя, что, проснувшись в доме председателя только минут пятнадцать назад, и услышав, как Марфа в сенях сбивчиво объясняет, куда и зачем послала мать Анисью, вызвался помочь поймать ведьму.
— Она врёт всё, дядя Егор! Врёт! Не слушайте! Врёт! — кричала Марфа, уводя сестру.
— А вы что же, Анисья! — немного придя в себя, строго сказал дядя Егор. — Ведь на курсы медсестёр у меня направление выпрашивали! А сами!..
Мужчина махнул рукой и, толкнув дверь, вышел на улицу.
— А женщину эту куда теперь? — спросил Андрей.
— В правление. Там будем разбираться… Анисья, показания дашь?
Девушка застыла, покраснев и спрятав лицо на плече сестры.
— Чего? — спросила она.
— Показания по поводу всего случившегося.
Анисья поняла так, что придется рассказывать, как она там лежала, как было страшно и хотелось кричать, как мать гнала её со двора, и почему, собственно, всё это произошло.
— Нет, Егор Прохорович… Стыдно…
— А сотворить такое с собой было не стыдно? Ладно, в письменном виде предоставишь. Грамотная же?
Анисья кивнула.
— Ну вот, бумагу в конторе возьмешь. Всё, Еременья Авдотьевна, прошу сесть в машину. Андрей, вы там приглядывайте за ней…
Что стало с ведьмой, куда она делась, сестры так и не узнали. Кто–то говорил, что исчезла, так и не дождавшись следователя, кто–то, что забрали её в город, для разбирательств. А дом на краю Поганого оврага снесли, потому что там должна была проходить ЛЭП…
… Даша родилась в конце марта. Красная, злющая, она била мать руками по розовой, отяжелевшей груди, а Марфа, стоя рядом, только испуганно охала.
— Анисьюшка, а чего ж она такая крохотная?! Махонькая, как божья коровка! — причитала она, не смея даже дотронуться до пищащего ребенка.
— Ничего, девки! Разъестся еще ваша… Как назвала–то, красавица? — фельдшер из медпункта пришла навестить молодую мать и теперь тоже стояла и смотрела на замолчавший, занятый соском, ротик.
— Дарья, — прошептала Анисья.
— Сильная, значит. Ну, пойду. Отдыхайте, девочки.
— Мама что? — тихо спросила Анисья сестру.
— Не приехала. Может, оно и к лучшему… Ладно, я сейчас обед подогрею, Петька твой, поди, уж проголодался!
Пётр, Анисьин муж, рубил дрова, упарился и теперь, скинув душегрейку, стоял в одной рубахе и дышал, выпуская наружу белый, горячий пар.
Когда Анисья узнала, что беременна, ему сначала не сказала. И так винила себя за несдержанность. Ох, будь они прокляты, эти вечёрки! Да чтоб их больше вообще не было! Сидят девицы, прядут, вышивают или одёжу чинят, рукавицы шьют да носки штопают, потом работа откладывается, приходят парни, начинаются игры, прибаутки, частушки, порой и не очень невинного содержания, танцы… Там и приглядываются друг к другу, а потом, если решено всё, женятся.
На таких вечерках–супрядках и приглянулась Анисья парню. Пётр горяч был, слова красивые говорил, целовал, а Анисьюшка без материнской ласки росла, вот и растаяла. А потом испугалась, думала, вдруг Петя отступится, высмеет, промолчала, а он уехал на курсы какие–то, бригадир его отправил…
Когда вернулся да от Марфы всё узнал, разозлился сначала на Анисью, что так их ребенком распорядиться хотела, потом оттаял. Поженились…
Мария, как услышала про скандал с Еременьей и про то, что Егор Прохорович прознал о её связи со старухой, собрала вещи и, сказав, что с развратницей–дочерью жить не будет, бросила хозяйство и уехала в город. Говорили, что устроилась на ткацкую фабрику, что живёт с каким–то мужчиной.
Муж Марии ушёл от неё много лет назад, сказал, что поедет на заработки в район. Да так и не вернулся. Почему отец их бросил, что случилось в ту ноябрьскую, промытую дождями ночь, ни Марфа, ни Анисья не знали. А Мария всегда только цыкала на них, если заводили они разговоры об отце. Больше с ним не свиделись…
… Марфа жила с сестрой, пока Даше не исполнилось пять лет, а потом уехала учиться, оставив Анисье с мужем дом и хозяйство.
Остались в родном Анисьином краю Пётр, уже сам выросший до бригадира, Анисья, работящая и шустрая, в Дашке души не чаявшая, сама Дашулька, постреленок похлеще мальчишек, да ель, могучая, смолисто–тягучая, устремляющаяся ввысь двумя верхушками. Далеко друг от друга их концы, да корешки вместе, как два сердца – Марфино и Анисьино…
…Третий день дождь. Пётр остался в гараже, вышли из строя сразу несколько тракторов, нужно починить, пока не выпал снег. Анисья с Дашей в доме одни. Даша спит в своей комнатёнке, что отгородил для ней Петя, полочку там навесил, игрушек деревянных понастрогал. Спит Даша, а за окном балует бродяга–ветер.
Завыл в будке Айрат. Деревянный пол в его убежище взмок, разбухшая от воды доска холодила лысый живот. Айрат уже старый, год, два протянет ещё, а потом уйдёт, бросив последний взгляд на Анисью, уткнётся носом в её тёплые, большие ладони и заснёт. А хозяйка будет ещё долго гладить его по спине, по заросшему шраму на боку, по ушам, всегда чутко ловившим её голос.
Анисья, проснувшись от неясной тревоги, спустила ноги с кровати, прислушалась, не зовёт ли Даша, подтянула сползшие во сне, грубой вязки, кусачие носки, набросила на плечи платок и осторожно пошла к двери. Тапки надевать не стала, стучат они, проклятые, по полу, точно копытца у Анисьи вдруг наросли, разбудят Дашульку, напугают…
Сверкнуло. Изба, чисто прибранная, с образками на полке и кружевными салфетками по комоду, озарилась, точно лампочку вкрутили в торчащий из потолка патрон. Шторки на окне дернулись, взвихрились легкими волнами и поникли, выравняв вышитые края в единую линию.
Гроза перед самым снегом – дело чудное, непривычное!
Анисья отворила дверь, вышла в сенцы, обулась в галоши и, нащупав сбоку мужнин дождевик, накинула его поверх платка и белой ночнушки да юбки, что додумалась натянуть.
Металлические петли скрипнули, выпуская женщину на крыльцо. Её фигура, отяжелевшая, округлая, черным контуром вынырнула из дверного проёма и слилась с темной стеной. Брёвна, протянувшиеся до угла и выступающие перекрестиями, словно ощетинились, отгоняя от жилища бесов.
— Тихо, Айрат! Тихо! Что тебе? Привиделось что–то?
Пёс заворчал, натягивая цепь и глядя за околицу, туда, где дорога уходила к небольшому болотцу, гати, булькающей и кишащей жабами и змеями.
— Что? Что там? Я не вижу ничего! Хотя, постой…
Анисья пригляделась. Сквозь стену дождя, мелко ступая и поскальзываясь на размокшей глине, брела фигурка, женская фигурка в белом, свободном одеянии.
— Девка? Куды ж она в такую–то пору?! Хлещет–то как! Потоп, ей–богу! Кто в такую погоду шастает по улице?!
Анисья вздрогнула, услышав, как скрипит, потрескивает раскачиваемая ветром ель, посмотрела на дом, потом, решившись, пошла по тропинке за бредущей вдоль кромки поля женщиной.
— Пойдем, Айрат, душа что–то ноет, кабы чего дурного не получилось! Ой, Дашка только бы не проснулась! Испугается…
Айрат вдруг вырвал поводок из рук хозяйки и, мокрый, худющий под прилипшей к телу шерстью, кинулся вперед.
Женщина впереди подходит к трясине, становится на её край.
— Эй! Эй, родимая! Погоди, куды ты, там же топь! — кричит Анисья, бежит, дыша часто–часто. Галоши, утопающие в грязи, слетают с ног, женщина уже бежит босиком, дождевик треплется за её спиной, наскоро напяленная юбка липнет к ногам, обнимая крепкие икры, точно кокон.
Анисья упала, барахтается на дороге, ноги разъезжаются, Айрат лает, тянет хозяйку за рубаху.
— Да иду я, иду! Фу, Айрат! Мать честная, да куды ж она?!
Незнакомка уже дошла до топи, но не остановилась, а, раскинув руки, двинулась вперед, ледяная вода охватила тело клещами, сжала сердце. Надо бороться, развернуться и плыть к берегу, но ноги засасывает вниз, погружая в черную небыть…
Анисья рванулась вперед, плюхнулась за утопленницей, нащупала её под водой и потянула за волосы наверх. Теперь уже обе попали в плен зловонной трясины…
— Айрат! Айрат, родненький, помоги! — прошептала хозяйка, но пёс куда–то исчез…
Дождь омывал бледное, с трясущимися губами лицо Анисьи, взбалтывал тину у ее глаз, заливал уши, путал волосы с корягами, высовывающимися из воды. Рядом выла утопленница, вырывалась, просила дать ей доделать начатое.
Даша, сладко улыбнувшись во сне, перевернулась на другой бок. Мать обещала ей завтра блины. Ууу, вкусные у матери блинцы, а с маслицем да сметанкой… Объедение!..
Анисья закрыла глаза, прося Бога послать избавление…
… — Анисья! Матерь божья, Анисья! Ты что творишь, с ума посходила, что ли? Кто там у тебя? — раздался как будто откуда–то издалека, из железной трубы, голос мужа. Рядом звенел собачий лай.
Айрат привёл Петра, почуял, что тот уже идет домой, вцепился в его штаны зубами и потащил с дороги через луг, прямо к топи.
Женщина, булькая и плача, нащупала протянутую ей жердину, вцепилась в неё.
— Тяну! Тяну, потерпи!
Пётр вытащил на берег двух женщин, тяжело перевёл дух, а потом разразился такой скверной бранью, какой Анисья от него никогда раньше не слышала. Он орал на неё, бешено вращая глазами, крыл такими словами, значения которых она и не знала, стояла молча, опустив глаза и дрожа от холода.
— Кто это? — наконец остановился Пётр и ткнул пальцем в сидящую на земле незнакомку.
— Не знаю. Утопиться хотела, меня Айрат разбудил, привёл сюда… Петя…
Анисья застонала, уткнулась в его плечо и заплакала…
Как дотащились до дома, Петя помнил с трудом. Топить баню было некогда, нагрел воды, сколько мог, велел обеим помыться, а потом, усадив у жарко натопленной печи, отпаивал чаем. А сам хватанул стопку–другую, чтобы унять стучащие друг о друга зубы.
— Зачем ты туда пошла? — наконец спросила Анисья, повернувшись к самоубийце. — Душу свою загубить хотела? Молодая ведь совсем! Сколько тебе?
— Двадцать, — прошелестела девица, поплотнее запахнулась в накинутое на плечи одеяло.
— И что, не страшно было с жизнью проститься? Аль гадкая она у тебя, что то болото? — нахмурился Петя. — Звать тебя как?
— Настасья. Хуже жизни и быть не может. Грешная я, грязная, кто на меня теперь посмотрит?! Семья велела из дома убираться, чтоб их не позорить. А куда я пойду?
— Ты беременная что ли? — догадалась Анисья.
Настасья только завыла тихонько, зажав рот рукой, снова стала плакать, икая и судорожно вздыхая.
— А… И поэтому топиться пошла? Ну вы, бабы, голову как не имели, так и не вырастет, видимо! Ну чем дите–то виновато, а? Ты его–то зачем наказываешь?! — прошипел Пётр.
— А что я ему могу дать? Позор, чтоб плевали все мне и ему вслед? — огрызнулась гостья.
— Так всё в твоих руках… Как поставишь себя, так и будут с тобой люди обходиться! Хотя… Похоже, не любишь ребёнка свово! — покачал головой Пётр. — Проблема лишняя он. Так что не сходила к бабке какой? Там мигом бы стала бездетной. Да, Анисья?
Пётр строго посмотрел на жену, та покорно кивнула.
— Отец знает? Ребёнкин отец знает? — спросила Анисья.
— Нет. Он в армии, призвали его только–только. Я не писала…
— Так напиши. Как у вас всё просто получается – решаете тут, крутите, вертите, а мужика побоку! Жениться–то обещал?
Настасья кивнула.
— Тогда я, извиняйте, бабоньки, ничего не понимаю. Ты, чего ж, не знала, что от поцелуев на сеновале дитятки рождаются? Знала. Так теперь и взрослей, девка! Пора… Пора… Вон, животинки, те носят и рожают, послал им Бог жеребёнка или теленка, так мать его всего вылижет, молоком напоит, врага не подпустит, зубами будет защищаться. Помнится, у нас была телочка, ноги задние отказали, как родила, но она своего телка не бросала, он бы без неё не выжил, чувствовала… А человек, чуть что, думает, что выше Бога стал! Поди ж ты – утопиться она вздумала, легонько так всё решила, за всех.
— Петь, ну не надо сейчас, видишь, девка не в себе… — дернула мужа за плечо Анисья.
— Пусти, я не договорил! Всяко бывает, не оправдываю блуд, но коль уж по любви большой, да с прицелом на свадьбу, так чего ж? А я тебе, Анисья, скажу, чего! — Пётр строго глянул на притихших женщин. — Не доверяете вы нам, мужикам, не верите. Все кругом подлецы да стервятники вам видятся. Что ж ты с таким связалась? А если всё же доверяешь, то до конца! И семя мужнино в себе взращивай, наследника дари, плод любви. А если ты так только, ради гуляночки с ним была, значит, и не надо тебе ребятёнка, иди в больницу. Проси там, мож, помогут! — Петр перевёл дух, схватился за сердце. — Всё, спать. Анисья, чтоб больше в ночнушке по дорогам не бегала, всех лягушек на болоте распугала!
Настасью уложили на полатях. Там было тепло и пахло висящими по стене березовыми веничками да пучками чабреца.
Анисья, накрывшись одеялом, прижалась к мужу и тихо заплакала, осознав, что, если бы не Айрат, спящий тут же, на полу, если бы не Петя, идущий домой, то не было бы больше у Даши матери. А это еще страшней, чем когда вместе уходят мать и дитя, одним вздохом…
Большое счастье, подаренное Богом ли, Природой или какими–то другими силами оборачивается горем, рушится чья–то жизнь, не решаясь дать жизнь другому. Анисья прошла через это, почти прошла… Теперь и страшно представить себе, что не было бы на свете Дашульки… Не прибегала бы она утром к матери, полежать под бочком, не лепетала бы милые глупости и не звала отчаянно матушку, если завидит на траве диковинного жука или многоножку… Страшно…
… Настасья, встав в одно время с хозяйкой, помогла с блинами, самовар согрела, а сама всё глаза прячет, жмурится.
— Да полно тебе, девка, слезы лить! Смотри, батюшки! Снег! Дашка, вставай, снег выпал!
Чистый, белый, еще не погубленный солнечными лучами, он лежал на крыльце, дорожках и грядках, припорошил коровник и спрятал под своим тонким покрывалом поникшие георгины. Трава, пожухлая, желто–серая, лохмами торчала из снега, будто домовик бороду выставил из земли.
Из –за загородки в горницу выбежала девочка, завизжала, стала приплясывать вокруг матери, потом замерла, рассматривая гостью.
— Тётя, а ты мне снилась. У тебя сыночек, Антошей зовут. Ты его на ручках носила, а я ему свистульки свои показывала. Где же он? — Даша внимательно оглядела избу. — И люлечки нет… Висела тут, вот прямо тут же!..
Настасья вскинула брови, испуганно глянула на Анисью. Та только пожала плечами и улыбнулась.
Даша иногда видела вещие сны, сама не понимала этого, но верила, что всё так и должно быть…
— Дайте только срок, будет вам и люлька, будет и свисток! Дашка, а ну марш валенки надевать, пол студёный! — скомандовал Пётр. — Ну, доброго всем утра, хозяйки. Русалки, как есть русалки! И ты, водяной, Айрат, да, пёс?!
Айрат, виляя хвостом, ткнулся в руки хозяина, облизал их и выжидательно сел.
— Ладно, пойдем, пройдемся с тобой, — кивнул Петя.
— А завтрак? Остынет же! — крикнула Анисья.
— Дай продышаться! Голову проветрить надо! — хлопнул дверью мужчина, скатился с крыльца и побежал по хрусткому, обледенелому снежку. Айрат поспешил за ним…
— Ну, тогда без него сядем, — надулась хозяйка. — Поедим, напишешь своему жениху письмо, поняла? И чтоб без глупостей мне! Антоша будет, Антоша, слышишь?!
Женщина кивнула…
… Долго приглядывалась Анисья к жиличке. Понравилась ей девчонка – работы не боится, добрая и скромная оказалась, с Дашей играла, песни пела, а сказки какие сказывала, аж мурашки от восхищения.
Беременность Настасья ходила тяжело, в конце больше сидела, отдышаться не могла. Большой живот мешал двигаться, спать, ходил ходуном и пинался в ответ на Дашины прикосновения.
Антоша родился в срок, удивил всех своей могучестью и головастостью. Настасья сказала, что похож на отца очень…
Приехала навестить родных Марфа, привезла ребятишкам гостинцев: Даше куклу, Антоше погремушки.
Как отслужил Настасьин парень в армии, поженились они. Настало время женщинам расставаться.
— Знаешь, Настасьюшка, плохо, что ты уезжаешь… — вздохнула Анисья. — Вот вроде чужие, а стала как сестра мне… Скучать по тебе буду! Ладно, в гости надобно ходить, недалеко тут же! А ты видела, ель–то наша третью верхушку пустила! Выходит, породнила она нас. Всегда знай, девонька, есть у тебя две сестры – Анисья и Марфа. Беду разделим, радость преумножим. Поняла? Ну, иди, муж ждёт, исстрадался весь уж! Стой, почеломкаемся на прощание. Антошку береги, племянничка моего!
— И я, дай, обниму! — Марфа обхватила Настасью за плечи и нежно поцеловала названную сестру трижды, как полагается.
Женщины вышли на крыльцо, улыбнулись мужьям и, последний раз кивнув друг другу, расстались.
Марфа вернулась в город. Ей уж самой скоро рожать, надобно поберечься. Настасья с сыном к мужу в деревню уехала, а Анисья в родном доме осталась, обняла Петю, прижалась к нему крепко–крепко и улыбнулась. Скачет на дворе Даша, стережет её верный Айрат, стучит рядом любимое сердце, продолжается жизнь. Жизнь, которой могло бы и не быть…