‒ Скажи ей, пусть уходит! Прочь пошла! Слышишь, ты, Верка?! А ну из избы вон! Чтобы духу твоего тут не было!
‒ Ваня! Ванечка, да как же?! Что ж это делается–то?! Господи! Верочка, не слушай его! Не слушай! ‒ Прасковья металась между разъяренным калекой-мужем, сидящим на кровати и потрясающим единственной рукой, сжатой в кулак, и дочерью, что судорожно всхлипывая и пошатываясь от того, что перед глазами всё плыло, кидала вещи в старый, с облезлыми углами чемоданчик.
Паша кинулась к дочери, схватила ее за плечи, развернула к себе и, осыпая горячее и мокрое от соленого горя лицо поцелуями, жарко зашептала:
‒ Моя, слышишь, ты моя, а всё остальное неважно! Моя деточка, кровиночка, солнышко моё! Не слушай его, он не соображает уже ничего, он…
‒ Не в себе я, значит? Не в себе?! ‒ орал, раскачиваясь на культях Иван. ‒ Сейчас договоришься у меня, и тебя выгоню! Моя изба, ты сюда с узелком пришла, я всё для тебя, я за тебя… А ты!..
Он зарычал, бросил костыль вперед, покачнулся, и чуть не свалившись с опостылевшей кровати, завыл, зарывая пальцы в отросшую шевелюру.
В кроватке заплакала Надя, младшая Иванова дочка.
К ней у мужчины вопросов не было. Его, как есть, его – уши, нос, и по датам всё сходилось, а Верку жена наблудила!
… ‒ Вере твоей сколько? Тринадцать, ‒ растопырив пальцы рук, уточнила, кивая своим мыслям, Ульяна Петровна, Иванова сестра, приехавшая навестить инвалида, проверить, хорошо ли ухаживает за ним Пашка, поздравить невестку с рождением второго ребенка, да и заодно урвать кусок собранного урожая. По договоренности, как только осенью наведывалась в дом Уля, Паша шла в погреб, вынимала оттуда мешок картошки, а то и два, тут уж как гостья скажет, сушеные яблоки – мешков пять, муки тоже щедро, с запасом, и плевать было Ульке, что у невестки своих ртов много; варенье, соленья в бочонках тоже забирала. Если сама выволочь не могла, Паша звала Веру, старшую дочь, и вместе по сбитому на гвоздях деревянному скату они поднимали дань для отцовой родственницы. Паша каждый год картошкой этой постылой Ульяне рот затыкала. А та усмехалась. Сама-то Улька по хозяйству была слабенькой, уж и годы своё брали, да и сама по себе она была неловкой, лениво-медлительной, хотя и выросла в деревне. Когда она и брат были маленькими, Иван пахал за двоих, колол дрова, убирал за скотиной, помогал матери доить коров и уводил их потом на пастбище, разгребал зимой снег и тащил на себе телеги по непролазной грязи, когда ездили сдавать свою часть урожая в общую долю, а Улька, знай себе, сидит, семечки щелкает. Мать ее берегла, от тяжелой работы всегда отговаривала, потому как Уля ей тяжело далась, в младенчестве чуть не померла. Иван её, синюшную, заходящуюся в крике, вынул как-то летом из люльки и потащил к матери в поле. Та испугалась, заголосила, побежала к знахарке. Врача тогда в их коммуне еще не было, поэтому справлялись своими, народным средствами, ну и тайными молитвами. Девочку спасли, но здоровье у ребенка было шаткое, дунь, кажется, и уж захворает, выхаживали девчонку на козьем молочке да оладушках, а она разрасталась квашней и только щеки утирала, глядя, как работают другие.
Иван вырос, стал могутный, плечистый, завидный жених. Долго выбирать себе невесту не стал, женился на Прасковье, девушке скромной, ловкой, домашней. Как не придет к ним в избу Ваня, еще когда женихались они, Паша, если не на работах, то по дому хозяйничает, летом в кутье, зимой у печи в избе. И всегда у них дома прибрано, пахнет хлебом, сдобным тестом и масляными оладушками, и Паша улыбается, хоть и устала вусмерть, а любимого человека встречает радостно, как будто от его взгляда к ней вторая волна сил притекает.
Став семьянином, Иван отделился от родных, перешел в Пашино село жить, отстроил себе избу, Ульяна с матерью осталась. Потом и Ульку замуж позвали. А как война началась, и Иван, и Улин муж, Степан, ушли на фронт. В октябре сорок первого проводили женщины своих ненаглядных, повздыхали и разошлись по углам. Паша на своём хозяйстве осталась, землю руками ковыряла, морковь прятала, пшеничные семечки мешочками под досками в избе хоронила, чтобы, если придут недруги, то не поживились ничем. А Уля, похоронив в скорости мать и отца, осталась ни с чем. Что было, уж съела, на чужое заглядывалась, да уж больно сильно сторожили соседи своё добро, с Ульяной не делились.
Но скоро жизнь Ули коренным образом изменилась. В конце осени сорок второго она наведалась к Паше, навестить невестку, подкормиться, а у той уж живот видно. Иван-то на фронт ушел давно, на побывку не приезжал, значит, не его ребенок.
‒ Нагуляла, значит?! Ваня там свою кровь проливает, а ты тут… — Ульяна, тяжелая на руку, слегка замахнулась и отвесила Паше оплеуху, заставив ту опрокинуться на стоящий сзади стул. Прасковья испуганно схватилась за живот. — Ну змея! Как есть, змея! Напишу Ивану, пусть приезжает, да ухватом тебя отходит! Ишь, ты! Ни стыда, ни совести! ‒ шипела, сузив глаза, гостья, тыкая в Пашин живот пальцем. ‒ Я тебя никогда не любила, Иванушке с тобой не свезло… Ох, горе, позор-то какой! Да пусть он убьет тебя совсем, разгульную такую, чем в родне с такой ходить!
Ульяна взвыла, упала на кровать и, покатываясь с боку на бок, стала истошно причитать.
‒ Ульяна Петровна, не надо! ‒ зашептала Паша, побледнев, будто всю кровь из нее разом выпустили. ‒ Всё, что хотите, сделаю, не пишите Ивану! Грех на мне, большой грех, но дитятко-то не виновато, оно живое, и люблю я его!
‒ А того, кто под юбку к тебе лез, тоже любишь? А ну говори! ‒ Ульяна, с детства любившая насмехаться над слабыми, подскочила к невестке и, схватив ту за косу, накрутила собранные в тугое плетение волосы на руку.
‒ Нет! Дьявол то был, сущий дьявол! Клянусь, что Ивана одного люблю, его жду и молюсь за него каждый день! Пустите, пустите меня, больно!
Ульяна Петровна, довольно кивнув, толкнула Пашу лбом об стол, потом села напротив, поводила в задумчивости ноготком по узорам выскобленной до лакового блеска столешницы, что Иван смастерил из оставшихся от постройки дома досок, потом, ехидно усмехнувшись, пожала плечами.
‒ Ладно, хорошо. Пусть живет этот чертенок в утробе твоей. Ивану не проболтаюсь. И так сам всё поймет. Хотя… Он в этом смысле тугодум, и за своего ребенка принять может, его мозгов на это только и хватит. Но это уж дело ваше. Только одно условие ‒ треть урожая и всего, что в запасах у тебя, моя будет. Отныне и вовек, поняла? Всю жизнь за грех свой расплачиваться будешь. А откажешься, сейчас или потом, когда Иванушка вернется, всё ему расскажу, сама в его руку полено вложу и покажу, как отходить тебя, змеюку, по ребрам. Ну, что скажешь?
Прасковья, одуревшая от духоты жарко натопленной избы, оглохшая от звона в ушах и поглощавшего ее ужаса, только молча кивнула.
‒ Вот и хорошо, невестушка. Тогда давай, неси, что там у тебя есть. И сейчас накорми меня, родственница всё же к тебе приехала. Ну, что сидишь?!
Ульяна ударила кулаком по столу, Паша подскочила и, неловко переступая по полу отекшими ногами, пошла к печи.
В тот вечер Уля наелась досыта да и с собой унесла немало…
О настоящем отце Веры Паша старалась не вспоминать. Это было противно, больно и унизительно. Беглый заключенный, что в ту пору по Сибири, нет–нет, да и хаживали, схватил ее там, у сарая, она и крикнуть не могла, так крепко он ей рот зажал. Только плакала…
А как узнала, что понесла, испугалась, просила у бабушки Ани, местной травницы, рецептов каких, но та, прощупав живот молодки, только покачала головой.
— Поздно уже, девонька, и ребенок погибнет, и ты кровью изольешься. Нет, надо родить. Дитятко–то не виновато, оно уж любит тебя, тебе не чувствуется, а сердечко его уж бьется сильнее, когда твой голос слышит… Нет! Нет, и не смотри так на меня! Не возьму я грех на душу.
Паша тогда всю ночь проплакала, потом, натопив жарко баню, сидела долго в горячей воде, почти кипятке, решив самой изгнать из себя греховный плод. Но ребенок держался крепко, только живот слегка потянуло, и всё…
… В конце декабря, еле доковыляв до деревенской повитухи, Паша родила девочку, дала ей имя Вера и стала ждать мужа. Тревожилась, а вдруг догадается, что от греха ребенок рожден, потом уговаривала себя не беспокоиться, а то пропадает молоко, потом и вовсе переживать перестала, не до того было.
Взрослея, Вера всё больше походила на мать. Словно портрет ее срисовали и девочке приставили. Ульяна, захаживающая в гости, всё пыталась рассмотреть, чья же дурная кровь в жилах племянницы бежит, да ни на кого из деревенских мужиков Верочка похожа не была…
В мае сорок четвертого на Степана, Ульяниного мужа, похоронка пришла.
В тот день, Уля, простоволосая, растрепанная, в одной исподней рубахе да шали поверх плеч пришла к Паше во двор, села на лавку и давай выть.
Потом она и сама объяснить не могла, что ее к Прасковье понесло, ведь ненавидела она невестку, плохого про неё столько передумала, что уж захлебнуться Паша должна была в проклятиях этих, а вот, как горе случилось, Уля всё равно к Паше пришла…
Прасковья, отнеся ребенка подальше в комнаты, чтобы не проснулся от Улькиных всхлипов, широко, по бабьи, от души, поплакала вместе с ней, потом обняла и стала раскачивать, будто младенца убаюкивала. Уля всхлипывала, скулила, потом, как в себя пришла, отстранилась, вскочила и помчалась к себе домой.
А Прасковья потом так и проплакала до самой зари – и от обиды, и от одинокого своего существования, и от того, что мужу, вот, подарок какой приготовила, и от страха, что вдруг нет больше Ивана на свете, как Степы… Нет, и даже могилки не будет, куда цветы снести да крест справить, хоть и не приветствовалось это у них…
Отгремела победа, стали мужчины возвращаться в свои избы, обживаться заново, привыкать, поднимать хозяйство, а Ивана всё не было. паша старалась не отчаиваться, мало ли, что бывает…
С окончания войны прошло уж четыре года, Верочке семь исполнилось, а Ивана не было. Ни письма, ни весточки, ни скупой записки от командира, что, мол, так и так, пал смертью храбрых…
Паша писала в части, где, судя по последним, полученным от мужа письмам, служил Ваня, искала его по спискам из госпиталей, обращалась в военкоматы, но мужа найти не могла.
Чаще всего ей советовали признать факт того, что Иван Петрович пропал без вести, что так бывает, и она такая не одна, или, что намного хуже, признан врагом и отбывает срок. Тогда лучше вообще не афишировать свое с ним родство. Но Прасковья никому не верила. Иногда по ночам Ваня снился ей, живой–живой, кажется, протянешь на кровати руку, и вот он, горячий, желанный, с кудряшами волос на груди, с большими руками и надутыми мышцами под загорелой, обветренной кожей….
Прасковья в полусне щупала подушку рядом с собой, но натыкалась на улегшуюся под бочок Верочку, обнимала ее, слушая ровное, глубокое дыхание, и, закусив губу, плакала…
А Ульяна каждый год по осени исправно навещала невестку и племянницу, прохаживалась по двору, разглядывая сытых, валяющихся в теньке свиней и поддавая ногой бегущих по двору кур, потом, зайдя в избу, поводила носом, точно ищейка, выясняя, чем сегодня будут потчевать, здоровалась с хозяйкой, садилась за стол и выжидательно смотрела на встрепенувшуюся Прасковью. А та, помня о договоре, отправляла Верочку к соседке поиграть, а сама хлебосольно угощала родственницу, дальше, пока та переводила дух на кровати, раскинувшись своим студенистым, выпирающим телом, собирала дань за молчание.
Ульяна, довольно кряхтя, тащила кули, мешки и коробки к телеге, гикала на лошадь и, кивнув на прощание, уезжала к себе…
Вера иногда спрашивала, где её отец, на что Прасковья отвечала, мол, еще из армии не отпустили, может, помогает восстанавливать города, он же строитель хороший, ловкий, что, мол, нужно еще немного подождать, и показывала Ванино фото, висящее на стене в самодельной рамке.
— Вот папка твой, красавец, ой, Верочка, папа–то у тебя богатырь!
Девочка внимательно рассматривала портретное фото, потом, притихнув, уходила делать уроки. К счастью, тогда в село прислали учителя, детей сгоняли в местный клуб, где наскоро соорудили парты, достали откуда–то старые книги и газеты и заставляли по ним учить ребят грамоте.
Иногда в школе обсуждали, кто у кого отец, да что умеет, как хвалит, как наказывает. Вера молчала или говорила, что отец приедет совсем скоро, вот тогда и сможет она про него рассказать…
… Ивана, калечного, без ноги и с половиной руки, внесли в избу после того, как узнала его среди попрошаек на железнодорожной станции одна из деревенских женщин и кликнула Пашу, а та, бросив работу, кинулась к мужу, всё хотела, чтобы посмотрел он на ее как раньше, влюблено, но он только пожимал плечами, мол, не знаю тебя, отталкивал протянутые к нему руки, сурово ругался и тыкал в обступивших его людей костылем.
‒ Ваня, да как же, это я, Прасковья твоя. Пойдем домой, а?.. Дома хорошо, ты забыл? Сам ведь избу строил!
Мужчина прищурился.
‒ Пойдем, говоришь? Сейчас, вот только наращу, что откусили у меня, так и пойду, сейчас! — он на миг закрывал глаза, будто колдуя, потом кривил беззубый рот. — Ай, беда, не выходит! Живи одна, Прасковья, считай себя вдовой, вот что я тебе скажу! ‒ и отворачивал голову, где на затылке, прорезая коротко стриженные волосы, прочерчивался розовато–бурый шрам.
‒ Нет, Иван, нет! — упрямо шептала Паша, бухнувшись перед мужем на колени. — Я за тебя замуж вышла, значит, твоя. Какой бы ты ни был, а жить нам вместе до конца дней!
Она так и стояла перед мужем на коленях, потом, осмелев, провела рукой по ёжику волос, худым плечам, осторожно, испуганно дотронулась до культи. Иван застыл, закрыв глаза. Потом заплакал беззвучно, безнадежно, зарычал сквозь крепко сжатые зубы…
Мужики помогли Прасковье доставить мужа домой. Вера тогда еще была в школе, не видела, как Паша, раздев калеку, медленно обмывала его тело теплой водой, как мазала потом язвы мазями, а потом, набросив на разгоряченное, разомлевшее тело рубаху, повела в кровать.
Иван уже не сопротивлялся. Его путь закончился, наконец дошел он до той точки, откуда начал, и стало так покойно, легко, добро на сердце, что и сказать трудно. А может виной всему поднесенная женой рюмка да закуска богатая, слова ее елейные о любви и верности…
Иван, улыбаясь, уснул, откинувшись на подушку, а Паша, вдруг поняв, как устала, так и сидела на табурете, глядя в одну точку. По ее лицу рисовали соленые, тонкие дорожки слезы, горячие, безысходные. Нашла мужа Паша, а как жить дальше, как теперь строить быт, не понимала. Она ждала помощника, а принесла в дом инвалида. Горько… Мысли эти, страшные, эгоистичные, не давали покоя, грызя женщину изнутри…
Опомнилась она, только когда в избу влетела веселая Вера, стала что–то щебетать, смеяться, показывая рожицы, но Паша резко одернула её, сказав, что в комнате спит отец.
— Кто, мама? Мне показалось, ты…
— Не показалось. Отец вернулся. Он войной изъеденный, дочка, но всё равно он папа твой и герой, слышишь?!
Иван проснулся, заворочался, попытался встать, но Паша поставила костыль слишком далеко, тот упал на пол, а за ним сполз и калека.
Вера застала отца барахтающимся на полу в исподнем, увидела и пустую правую штанину, и культю руки с этой же стороны, багрово–красным обрубком торчащую наружу.
Девочка зажмурилась, потом, всхлипнув, развернулась и выбежала вон из избы.
— Кто это? — удивленно замер Иван. — Паша, кто это?
— Ванечка, это же дочка твоя. Я писала тебе, но, видимо, те письма ты уж не получал. Верочка, дочка!
Иван растерянно посмотрел туда, где только что стояла испуганная Вера, потом, проведя рукавом по лбу, прошептал:
— Во дела… Дочка у нас… Дочка! Пашка, это счастье–то какое! Радость нечаянная! А я, дурной, тебя избегал, думал и вовсе не появиться… Дурной…
— Да, милый, да! А я тебя бы всё равно нашла, слышишь?! Мне без тебя не жить, не существовать…
Он притянул ее к себе, одной рукой, но крепко–крепко прижал к себе, чувствуя, как расходятся ее рёбра от частого дыхания, словно олененка поймал, схватил губами ее губы, жадно, будто жаждой исстрадавшийся, аж голова закружилась…
Вера в тот вечер была тиха и незаметна. Она рано ушла в свою комнатку, что Паша еще два года назад отгородила ей от общей горницы, возведя перегородку.
— Ничего, милый, привыкнет она! Ждала ведь тебя, надеялась… Привыкнет!
Ульяна, прознав о появлении брата, явилась тут же, пошныряла по избе, проверила, как устроила невестка мужа, поголосила над культями и, пообещав скоро прийти еще раз, аккуратно выяснила, что знает про Веру брат.
— А дочка какая у тебя, Ванюша! На мать похожа, а на тебя ни капельки… Надо ж природа какая хитрая! — кинула она крючок, но Иван только равнодушно пожал плечами.
— Природа всю красоту сохраняет, вот и Верочке от Паши перепало изумительности…
«Глупый, слепой мужик! — криво усмехалась Ульяна, идя домой и захватив с собой только что ощипанную Пашей курицу.— Ему жена давно уж рога наставила, а он радуется, природу восхваляет!»
Но, поскольку была у Ульки в этой тайне выгода, то раскрывать она ее брату не спешила.
Тут бы Прасковье самой во всём сознаться, ведь и ее вины тогда не было, и Веру Иван уж полюбил, но женщина всё же боялась.
Иван страдал физически, болела несуществующая нога, каждый палец, что уж более не соединялся с телом, ломило, будто подвернуло их и сжимает в тисках. По руке пробегали судороги, заставляя мужчину, стиснув по ночам зубы, чтобы не закричать, глотать прописанный врачом порошок.
Верочка, дочка, первенец, была единственной его радостью, благодаря ей он помнил, что жив, полон сил и настоящий глава семьи, а не обрубок, валяющийся целыми днями в кровати.
Через месяц, чуть окрепнув, Иван стал выходить во двор, пытался хоть что–то делать, но выходило плохо, тело раскачивалось, рука, хоть и достаточно сильная, упускала инструменты, потому что хваталась за костыль.
Но тут на помощь приходила Вера.
— Ничего, папа, я подам. Вот, на! А давай, я буду держать поленце, а ты руби, попробуем? — Вера очень старалась угодить отцу, вилась вокруг него голубкой, то и дело прикасаясь то к плечу, то к спине, точно проверяя, настоящий ли, или выдумала она себе папку – такого сильного, плечистого, каким его мама описывала. Вера, благодаря ли детскому образу, что когда–то нарисовала ей Паша, или просто не желая видеть Ивана беспомощным, воспринимала этого человека так, будто и не калека он вовсе, а настоящий сибирский мужик, каких еще поискать. Иногда пелена с ее глаз спадала, и девочка смущалась, видя, как неловко отец шагает по двору, как болтается его культя, не в силах помочь телу, как он беспомощно смотрит на Прасковью… Тогда Вера злилась – на саму себя, на мечту, что вдруг рассеялась в воздухе, на мать, что вынуждает папу делать то, чего он не сумеет. Девочка вскакивала, топала ногой и бросалась к Ивану, как будто невзначай предугадывая все его желания… Отец был для Верочки всем, и никто бы не сказал, чем он так ее зацепил. Уж ни особо ласково с ней умел говорить, и подарков не дарил, а только была между ними связь покрепче, чем с Пашей…
Когда Вере исполнилось тринадцать, родилась Надя. Спокойная, молчаливая, щекастенькая девчушка, она мирно лежала, туго запеленутая, похожая на гусеницу, а Иван, опираясь на костыль, боком покачивал висящую посреди избы колыбель и разглядывал младенца.
Для него, вернувшегося с того света совершенно случайно, раздавленного танком, а потом проснувшегося на операционном столе с деревяшкой во рту, чтобы не закусил в кровь губы, ополовиненного, только–только наполняющегося вольной таёжной могучестью, это маленькое создание, появившееся на свет тут же, в избе, было символом его мужественности. Значит, не слаб Иван, мужик он, множит семью, разрастается она, как и семьи других, тех, кто в отличие от Вани, вернулись целыми.
— Теперь сына надо! Надо сына, слышишь? — шептал жарко жене на ухо Иван, гордый своей плодовитостью. А Паша только отворачивалась, мучаясь слишком большим приливом молока. Наденька сосала плохо, грудь женщины каменела, покрываясь синюшными линиями вен. Всё становилось больно – стоять, лежать, ходить, наклоняться, даже кормить ребенка Паша могла только через слезы.
Надя для матери была испытанием. И родить было тяжело, и выкормить, и потом воспитывать её, витающую в облаках мыслями, порой становилось невыносимо. Но Прасковья ни на минуту не сомневалась, что любит этот комочек, прижавшийся к ней ночью и оттеснивший ворчащего Ивана.
Надя, замерзнув в своей кроватке или испугавшись чего–то, приползала к матери, гладила ее по щеке, нырнув под одеяло, прижималась к Паше и тут же засыпала.
Отец пару раз пытался прогнать ребенка обратно, ему–то лежать было неудобно, но тогда Надя всю ночь всхлипывала, что было еще хуже…
Пока Надюшка считала кур во дворе, Вера училась в школе, бегала на организованные при амбулатории курсы первой помощи, осваивала науки. В медпункте девочка познакомилась с отдыхающим у них в селе пожилым врачом, хирургом–фронтовиком, Николаем Федоровичем Синицыным. Слово за слово, она рассказала об отце, об его фантомных болях, порошках, о том, что стонет по ночам, когда горит огнем его рука.
Николай Федорович, заинтересовавшись Иваном, напросился в гости, познакомился с самим мужчиной, его женой, показал Наде «козу», а потом, велев Ивану уйти с ним в спальню, осмотрел прооперированные места, покачал головой и сказал, что будет думать.
— Понимаете, тут нельзя рубить с плеча, как говорится, но мне кажется, что повторное вмешательство спасет положение. Да и воспаление нужно снять, вы же видите, что не всё так хорошо у вас… — пояснил он на прощание. — Я подумаю, посоветуюсь с коллегами, решим. Интересно, очень интересно… Ой, вы извините, я, может, бесчеловечно как –то говорю, привычка…
Прасковья только хлопала глазами, мало что понимая из слов врача, а Вера, умоляюще сложив руки, кивала…
— Кто это? — скривилась Ульяна, столкнувшись с доктором на ступеньках. — Что за облезлый старик?
Гостья кивнула Паше и бесцеремонно зашла в дом.
— Здравствуйте, тетя Уля. Это доктор, он обещал помочь отцу. Он хирург и сказал, что подумает… — радостно объявила Вера.
— Да? Ну–ну… Иван! Иван, братец, где же ты? — закричала гостья, не считаясь с уснувшей Надей. Та закряхтела, захныкала, заставив Пашу бросить тесто, и бежать к ребенку.
— Вы бы хоть потише, что орете на всю избу? — обиженно зашептала Прасковья, но тут же, как обожжённая взглядом Ульяны, замолчала.
— Что, Ванюша, лечить тебя надумали? Сколько лет ждали, а теперь вот врачей таскают? Смотри, залечат совсем!
— Да что ты такое говоришь, Улюшка?! — вышел на середину горницы Иван. — Николай Федорович просто приходил, в гости! Брось, садись лучше, чаю попей. Пашенька, нальешь нам?
Прасковья, сжав зубы, повиновалась, а так хотелось плеснуть в лицо гостье кипятком, да и выгнать ее за ворота…
Ульяна откушала чаю, заедая пирогами, поговорила с братом о делах суетных, а потом, сказав, что пора ей, попросила Прасковью проводить.
— Ну, невестушка, что ж ты не несешь гостинцы? Я ждать долго не могу, дела, знаешь ли.
— Нечего нести, год гнилой, неурожайный, а у меня, сама видишь, ртов сколько. Да и сил нет уж столько работать, Надюша всю меня выпила.
— Ну так не рожала бы! Или ты слаба в этом, не удержишься никак? Неси, а то хуже будет! Куда пойдешь, если Иван вас выгонит?
Ульяна, к сожалению, была права. Родители Паши умерли, дом сгорел еще в войну, родных поблизости не было. Что случись, и бежать не к кому…
— Неси, мать–героиня, я подожду.
Уля, лениво сев на край телеги, расправила юбку и замурлыкала что–то себе под нос.
Прасковья, сжав кулаки, пошла в погреб…
Она не врала, когда говорила, что год выдался сырой, холодный, половина пшеницы и другого зерна, что выращивали и для себя, и для сдачи «в общий котел», сгнила, даже не дозрев. Поля стояли залитые, земля там хлюпала и наливалась грязной жижей. Начался падеж скота. Порченая трава привела с собой что–то вредное, ветеринар, молоденький, в очочках, приехавший из города, только разводил руками. У Прасковьи померли две коровы из пяти, что ей разрешили оставить для единоличного пользования. В общих стойлах, в коровниках потери были значительно большими. Яблони, до этого плодоносившие богато, жирно, теперь отдыхали. Оставалась надежда на огородные культуры, орехи и лес, что кормил своих гостей щедро и сытно.
Но Иван не ходил на охоту, а значит, и мясо приходилось покупать у других. Грибы, что удалось собрать, Паша сушила, развесив гирляндами в укромном месте, ди и тех было в этом году не россыпью…
— На вот, всё, чем богаты! — Паша протянула женщине мешок.
— Это что? Ты смеешься? — Ульяна взвесила на руке поданный запас.
— Я сказала, больше нет. Извини, мне пора!
Прасковья уверенно зашагала по двору, оставив растерянную Ульяну у телеги…
Паша твердо решила всё рассказать мужу. Веру он совершенно точно считает своей, не бросит, не выгонит, а с этими Улькиными приездами нужно заканчивать! Можно, конечно, сказать, что та всё придумала и теперь морочит голову, но Иван такому не поверит, уж больно хорошо он знает свою жену…
… Николай Федорович вскорости вернулся с ответом.
— Надо вам, молодой человек, опять прооперироваться. Там, во фронтовом госпитале, вам спасали жизнь, о другом думать было некогда, теперь же можно поработать над эстетикой, так сказать. Есть методы… Я…
— Нет! — ответил Иван, как отрезал, словно по доске рубанул здоровой рукой.
— Почему? Сейчас у нас есть и лекарства, и возможности. Я был на консультации у одного своего коллеги, описал ваш случай, он рекомендовал…
— Я сказал, нет. Я больше на стол к вам не лягу.
— Я знаю вашу историю, что наркоз тогда закончился, да и наркозом это сложно назвать… Я понимаю, что вы пережили, но можно многое исправить!
— Николай Федорович, вы мне очень нравитесь, но давайте вы уйдете! Я знаю, это Вера вас пригласила, она переживает. Но я уже привык, я научился жить так, как могу. У меня Надя растет, Верочку скоро замуж отдавать, я не могу рисковать собой. Я боюсь, понимаете? Аж до зубного стука боюсь, что опять распотрошат меня. Я забывал это столько лет, не хочу всё снова… — добавил он шепотом.
Николай Федорович, покачав головой, заметно расстроился.
— Тогда хотя бы позвольте поработать с воспалением на руке. Это путь к гангрене, нужно лечить. Больно не будет.
Иван согласился.
Николай Федорович сначала сам приходил менять повязки и наносить свежую порцию мази, потом, видя, как заинтересовалась Вера, научил ее, и теперь только раз в неделю приходил, проверял результат.
Паша стала замечать, что муж стал лучше выглядеть, больше делал по дому, спал спокойно, без стонов и бормотания. Помог Николай Федорович, сильно помог. Ну и Вера, конечно. А Улька про девочку «неродная» говорит… Да роднее на всей земле нет!..
… Золовка приехала в тот день поздно, на улице уж потемнело, пахло идущей с севера грозой, воздух, будто напитанный невидимым электричеством, заставлял тревожно хмуриться и чувствовать непокой.
Ульяна Петровна, неловко, бочком соскочив с телеги, распахнула калитку, пнув по пути Пашиного кота, поднялась на крыльцо.
В доме ужинали. Слышался лепет Надюши, смех Веры, басок Ивана. Паша гремела тарелками и тоже смеялась.
Гостья поморщилась. Противно было ей от чужого счастья, лживого, отравленного, как ей казалось.
— Ну, хозяева, приятного аппетита, принимайте родню.
Паша, замерев, уставилась на Улю. Сегодня Прасковья решила покончить со всем, сказать, что не боится Ульяниных угроз, что у них с Иваном настолько крепкая семья, что ни разрубить, ни разлить ее не получится.
Золовка с аппетитом отужинала, равнодушно слушая рассказ Веры о медицинских курсах, на которые она собралась, о том, что Надя вот–вот сделает свой первый шаг, о попытках Ивана устроиться куда–нибудь на работу.
— Это всё хорошо, это интересно. А вот я замуж выхожу, — перебила Прасковью, что–то говорящую дочерям, Ульяна. — За хорошего человека, подполковника. Познакомились мы случайно, когда я в городе по делам была. Он сделал мне предложение, я согласилась. Я перееду к нему в город, естественно. Вот, пришла к тебе, Ванюша, спросить, что делать с домом.
Паша расцвела, кинулась поздравлять женщину, Иван растерянно вздыхал.
— Да, и вот еще что, — отстранив руки Прасковьи, добавила Ульяна. — Мне совестно, что я скрывала это столько лет, но тогда ты, Ваня, чувствовал себя плохо, теперь ты окреп и выдержишь все удары судьбы.
Паша, убирающая со стола, уронила блюдце. То треснуло пополам. Надя испуганно заагукала, Вера стала ее успокаивать.
— Я не понимаю, о чем ты, Улька! Брось, лучше расскажи о своем женихе, — махнул рукой Иван.
— Нет, Ты выслушаешь меня. Верка–то, — Ульяна победно глянула на невестку, та побледнела, точно белая стена, — не твоя дочь. Тебе ни к чему, а по датам не сходится. Прасковья твоя понесла уж после твоего ухода на фронт. А Вере повезло, что на мать похожа, ты ничего не заподозрил. Кто отец сего чуда, я не знаю. Но свидетелем греха всё же себя считаю и молчать дальше бессмысленно.
— Как же ты можешь?! Зачем?! — Паша, заметив, как потемнел от гнева муж, всхлипнула и устало посмотрела на Ульяну. — Зачем портишь нам жизнь?! Ты за счет меня питалась всю войну, палец о палец не ударила, с меня продукты брала, всё тащила. Мало тебе? Теперь с другого конца заходишь?! — Прасковья уже кричала, не обращая внимание на плачущую дочь, на испуганные глаза Веры.
— Я за брата и не такое готова сделать, — пожала плечами гостья.
— За меня? Это всё из–за меня? Ради меня? — усмехнулся опешивший мужчина. — Да ты только что меня убила, ты понимаешь?! Пошла вон! К своему жениху, на все четыре стороны, куда хочешь, иди! С глаз моих…
Женщина встала, тяжело опираясь о стол, потом, будто случайно смахнув со стола свою чашку и глядя, как та разбилась на мелкие кусочки, кивнула Паше:
— Убери, в избе у тебя срам один, а не хозяйство. Гони ее, Ваня, гони и не жалей. Другую себе найдешь, а гулящих нам не надо!
И ушла, даже дверь за собой не закрыла…
В комнате повисла гнетущая, жалящая своей пустотой и ненавистью тишина.
Иван встал, покачиваясь и спотыкаясь, доковылял до кровати, повалился на неё и, сжав культю, застонал. Переживания порождают боль душевную, а та, перерождаясь, становится болью физической, и никакой Николай Федорович этого уже не исправит…
— Папа! Мама, да что она такое сказала?! Мама! — Вера, стоя у своего места за столом, мелко–мелко дрожала. — Папа, я тебя так люблю, а она врет! Всё врет!
Она бросилась к отцу, ведь Синицын научил ее специальному массажу, чтобы снимать судороги, но Иван оттолкнул её.
— Убери от меня свои руки! Как же так?! Я на тебя, на вас что только не молился, вот, думал, живем, жена – верная, добродетельная, дочь – кровь от крови, плоть от плоти. А что получается? Да лучше бы я сгнил там, откуда меня вытащили, лучше бы я помер, чем с вами тут…
— Иван! Опомнись, Иван! — Прасковья сделала пару шагов к мужу, но тот, зло усмехнувшись, отмахнулся.
— Не подходи и Верку спрячь от меня. Пусть не будет ее в этом доме! Все, выходит, знают, что я дочь чужую воспитываю, один я в тумане живу! Ну, спасибо, женушка, порадовала. А, может, и Надька не моя? Ты сразу скажи!
Паша, уже не вытирая слез и только слегка морщась от каждого его слова, точно от удара хлыста, стояла, выпрямившись и глядя на мужа.
А потом он вдруг начал кричать, прогонял Веру, проклинал жену и Надю.
Паша уговаривала кинувшуюся собирать вещи Веру остановиться, обнимала её и целовала, но девочка уже ничего не слышала. Сегодня ее вера в отца пошатнулась. Он оказался не стеной, за которой можно укрыться, где всегда тепло и уютно, он стал камнями, что, падая, разрывают тебя на куски.
Надюша, испугавшись, тянулась к матери.
Паша взяла ее на руки, отвернулась и тут услышала:
— Убирайтесь все. Змеи подколодные!
Упал на пол костыль, заскрипела кровать, Иван застонал и отвернулся…
…— Прасковья? Верочка? Даже Наденька тут? Что стряслось?! — Николай Федорович, несколько растрепанный, накинувший на себя халат, стоял, распахнув дверь отданной в его распоряжение избы. — Пашенька, да на вас лица нет, заходите! И гроза вот–вот…
Усадив всех как можно удобнее и напоив горячим чаем, доктор потребовал четких объяснений происходящего.
Прасковья, не глядя на дочь, рассказала о своём прошлом. Подробности утаила, не для Вериных они ушей.
— Он выгнал нас. Всех выгнал… Не верит, и не будет верить больше никогда… Зачем она ему всё сказала? Я не понимаю, зачем?! — Паша снова принялась реветь.
— Понимаете, голубушка, — протянул Николай Федорович, — тут дело в чужом счастье, которое грызет и не дает покоя. Не удивлюсь, если тот подполковник бросит вашу Ульяну Петровну у алтаря, поняв вовремя, что она за овощ… Да забудьте вы про неё! Иван сделал глупость, большую глупость, но пока мы все живы, всё можно исправить. Только не сейчас. Держите паузу, дорогая моя, он должен всё продумать, вы тоже. А сейчас, Прасковья Михайловна, прошу вас за ширму. Лягте, там у меня что–то наподобие смотровой. Как–то вы мне не нравитесь… А вы, Верочка, будьте так добры, раскройте тут, в бумаге, печенье, говорят, вкусное. Надо попробовать!..
Вера краем глаза следила, как за ширмой происходит какое–то движение.
— Ну–с, дорогая моя, как я и предполагал, беременность, семь–восемь недель. Вы кормите еще Наденьку? Вот, поэтому не заметили, а между тем нужно беречь себя. Иван пусть там по стенам бегает, скоро устанет. А у вас много дел впереди. Работать будете не так много, больше отдыхайте. Ну а теперь давайте думать, где вас всех разместить!..
… Иван не спал всю ночь, маялся, ворочался в темноте, включал свет, хотел попить чай, но разлил ведро с водой и теперь сидел на лавке, угрюмо размазывая по полу лужу. Рассвело, забранились у окошка воробьи, пора было заниматься коровами, выгонять скот, чистить кормушки… А некому.
Пришла соседка, ничего не спросила, просто помогла во дворе и ушла.
Весь день прошел как в тумане, потом второй, третий. Хотелось есть, но всё, что мог приготовить Иван, это отломить кусок хлеба и посолить его… Иногда подкармливала всё та же соседка, но не баловала, будто просил ее кто…
Через две недели к нему в гости пришел Николай Федорович, осмотрел, потом, как будто между прочим, бросил:
— Знаете, Иван Петрович, война отобрала у вас физическую силу, это ужасно, даже в половину того, что случилось с вами, это кошмар. Но у Паши война забрала, возможно, больше – веру в людей. А потом подарил Верочку, Паша снова стала радоваться и жить, даже вопреки гнету со стороны вашей сестры. Война отняла у неё чувство чистоты и благодетельности. Но вот вернулись вы и подарили ей Наденьку, надежду на то, что семье все же быть, что Прасковья хорошая жена, такой и будет. Но недавно вы перечеркнули самое важное – любовь. Вы более не любите свою жену, да? Всё, что было до этого, мелочи. Важно лишь то, что наговорила ваша сестра. Ну, что ж, значит, и не было любви в вас. Любовь прощает всё, а вы нет… Если тут вообще есть, что прощать… Живите один, если так угодно. У вас больше не будет любви. А вот у Паши, если все сложится хорошо, то родится еще одна девчушка. Мы решили назвать ее Любушкой. Вера, Надежда и Любовь — так, кажется, зовутся три добродетели? Так вот, они скоро все соберутся под одной крышей. Только мама у них не София, но тоже житейской мудрости хватает. Значит, так суждено закончиться вашей истории, жаль. Прощайте, я больше не смею вас отвлекать.
Николай Федорович встал и, чуть поклонившись, ушел…
… С того разговора прошло почти две недели. Ковыляя каждый раз в столовую мимо окошек Николая Федоровича, Ваня замирал на миг, наблюдая за тенями, что плясали на шторах. В его же доме стояла кромешная тьма… Тьма в доме, душе, мыслях. Ночь, день, снова ночь, и не было этому конца…
… Ваня, крепко сжав зубы, шагал к дому доктора. Нога, костыль, нога, костыль, сено–солома, ать–два за своим счастьем, ать–два…
Прасковья встретила его не крыльце. Бледная, измученная токсикозом, она слабо вздохнула и выжидательно замерла.
— Паш, я не хочу так больше… Возвращайтесь обратно, а! Ты и девочки… Я вас люблю, жить не могу без вас… Я всё научился делать сам, я даже приготовить еду могу! Я буду тебе больше помогать. Ты прости меня, за Ульяну, за меня, и давай у нас больше тайн друг от друга не будет…
Паша тогда только пожала плечами, а еще через две недели согласилась вернуться…
… Любаша родилась легко и быстро, словно торопилась воссоединиться с сестрами. Прасковья, довольная, справившаяся со своим главным делом, лежала и умиротворенно смотрела в потолок. А Иван, заглядывая через плечо Николая Федоровича, пеленающего младенца, плакал, только тихо, не так, как голосила голодная Люба.
Три девочки, три продолжения Ивана и его жены, три надежды, веры и три человека, любовь к которым безмерна и всепоглощающа, теперь живут на этом свете, радуются, грустят, тревожатся и растут, а Прасковья и Ваня дарят им всех себя, всех без остатка. Так заложено природой…
Ульяна один раз приезжала к ним, потопталась у ворот, кликнула брата, но тот сделал вид, что не слышит. Он еще не готов разговаривать с сестрой. Может, чуть позже…