Людмила Андреевна Любомирская, по происхождению, как говорили, была полькой, очень красивой. Как это у нас любят приписать нечто эдакое, поговаривали, якобы из древнего аристократического рода, но утверждение было бездоказательным. Её ладная фигура в длинном суконном платье в талию, выразительные синие глаза и весь милый облик запали в душу молодому казаку Арсению Кавуну, гостившему в том селе у родственников. Приметив красавицу на воскресной службе в местной церкви, казак стал искать встреч. Когда народ шёл к обедне, да когда по окончании её на паперть вытекала толпа, Арсений уже стоял поблизости, вытянувшись как на плацу, горя надеждой уловить желанный его сердцу взгляд. В церкви же выбирал позицию поближе к своей избраннице, прямо на женской половине, слева, и стоял, не обращая внимания на условности. Ну и что с того, церковный устав нарушает, чай, не фарисеи мы. Так что уже очень скоро Людмила заметила хлопца с горячими глазами.
Родители неласково встретили жениха, слышать не желали речей о сватовстве, сурово выпроводили со двора и приказали на глаза им не попадаться. Для восемнадцатилетней дочери они имели на примете немолодого и далеко небедного вдовца-помещика. Ночью девушка, укутанная в шаль, с узелком в руках, обмирая от страха перед родительским гневом, после многих колебаний, с тяжёлой душой, раздираемой противоречиями между любовью к суженому и дочерним послушанием, таки выкралась из отчего дома. Поблизости уж заждался Арсений в казачьем башлыке, с бьющимся сердцем и пылающими щёками он сидел наготове в сильном напряжении, в запряжённой двумя лошадьми бричке с откидным верхом.
+
Революция вмешалась в жизнь каждого, а тем более коснулась семей зажиточных крестьян, каковыми они стали. К тому времени, когда свои бунтарские настроения сторонники революции перестали скрывать и уже в открытую держали себя в обществе с уверенностью хозяев, Арсений вынужденно оставил казачью службу – не только из-за отречения царя от престола, что сильно разочаровало молодого казака, имевшего крепкие верноподданнические чувства, но и вследствие необходимости быть с семьёй и работать на земле.
Молодые с удовольствием погрузились в быт семейной жизни, всё хотелось как можно лучше и добротнее обустроить, каждую мелочь воспринимали как подарок судьбы. Они усердно лелеяли и свою любовь друг к другу, и свою усадьбу с землями и садом.
Это был немалый отрезок их успешной жизни. Взаимная любовь окрыляла и переполняла. Радость рождения и воспитания детей укрепила и ещё более воодушевила их счастье. Воскресные и праздничные дни они посвящали церковному Богослужению и раздаче щедрой милостыни.
В 1918 году они чуть было не лишились земли, Совет крестьянских депутатов вознамерился отбирать лишние земли у богатых в пользу малоземельных крестьян. Но осуществиться этому решению на тот период не удалось из-за прихода германо-австрийских войск. Спустя полгода их сменили деникинцы. А там началось… Махновцы, красные, белогвардейцы… Вели подрывную работу партизаны из подполья местных коммунистов. Перестрелки, восстания, поджоги, взрывы, воздушные бои. В селе видели конников Эстонской стрелковой дивизии, бойцов Червонного казачества… Жители кто за коммунистов, кто против, всё смешалось в той буре.
Арсений духом и сердцем был на стороне белогвардейцев, но старался не лезть на рожон. Мысль о семье сдерживала. В один из периодов смуты, летом 1920, он чуть было не встал в ряды пришедших из Крыма врангелевцев, поверив в незыблемость их победы. Жена, оплывшая после недавних родов, с прижатым к налитым молоком цицькам младенчиком, неловко кособочась, припала, кланяясь, к мужниным ногам, в плаче заклинала ни во что не встревать. Всё зыбко, ведает сердце, и эти не сегодня-завтра подрапают, говорила Людмила. Так и случилось.
Не прошло полгода, новые ураганы накрыли Чаплынку, принесли на смену белогвардейцам красных кавалеристов. Дом волостной управы отошёл под штаб стрелковой дивизии во главе с Блюхером. Сюда же, торопясь, прибыл командующий фронтом Фрунзе, подтянулись его люди, пошла каша за кашей. Загнулись в чёрном дыму пахучие яблоньки, ахнули оглушённые грачи, замельтешив кипучим месивом в огненных перебранках в тучах и под тучами, перемешалось в небе светлое и тёмное, и было такое изумление вокруг в природе, что и куры с гусями, бабка Настюха Гранькина слыхала, да, куры с гусями вскричали бесовскими голосами. Народ плескал руками, не зная, что думать, чего ждать. Деды тёрли чубы, запахивали губами табачные самокрутки, зажимали кустистыми бровями слезливые по старости очи, им вовсе не хотелось думать или гадать по поводу приспевших пакостей, у мужика заботы о другом. Землю наяривать, вот дело, земля – так та же баба, всё на сносях, а военные дела эти, политика, нет, это не дело, гутарили деды, смотрели по сторонам искоса, осторожничали, нет ли ушей чужих, расходились степенно по хатам, учуяв подозрительные шевеления в атмосфере.
Арсений сидел большей частью дома в сильном расстройстве духа, надежд ни на что хорошее у него не осталось. Людмила с сердечным соболезнованием наблюдала, как мужнины руки поглаживали дорогую его сердцу награду – Георгиевский крест, налюбуется с тяжкой горечью своей забавой, да полезет, вздыхая, по деревянной лестничке в погреб, схоронит под досками. Там же и наручные часы именные таил, полученные им из рук самого государя, с дарственной надписью за доблестное служение Царю и Отечеству.
Его чуйка сбылась. У зажиточных крестьян взялись отбирать излишки земли в соответствии с новым законом Всеукрревкома. «Ничего, мы и так проживём, главное, ты не перечь, видишь, какие они, лучше не связываться», – говорила Людмила, настороженно поглядывая на смурного мужа. Правду сказала, ещё почти десять лет Кавуны держались, хоть и отрезали по живому у них лучшие, сочные угодья, но что-то да осталось для продолжения земледелия. Чи не смерть, лопотала, ластясь ночью к мужу, Людмила, надаривала поцелуями, дабы не заскучал совсем не в меру, дабы не закаменел. Куда там, разве мог Арсений закаменеть рядом с Людмилой, он и любые грозы мог пережить, зная под собой её, медовушку горячую, тут и лихо не страшно, и беда не горька.
Однако подковыляло совсем уж смятенное время, взбрыкнули по сёлам угрозы шибануть в сбрую кулацкие хозяйства, пошли сыпаться обещания учинить буржуям такое, что сразу побачут, кто тутось головний. Треба тикать, Людмилушка, кликнул думку жене Арсений, и тут разве ж можно видказаты, когда шалят, ой, шалят, хиба же не ясно.
В одну из напоенных тёплыми повитрями ночей 1930 года, отлупились к ляху Кавуны, как порешили за их участь на своём уличном совете провонявшие махоркой старейшины. С Кавунами всё зрозумило, балакала голытьба, набилось бедняков в опустевшие кавунские хоромы, засудачили про делёж, в рукопашную пошли вопросы решать, покуда красные командиры не огрели плётками. Разбежались, сгорюнившись, голодранцы, не удалось понагреться у лёгкой наживы. Опечатали пригожий дом бумажкой с подписью комиссара, до времени притихло опустевшее жилище. И молчало тут всё, ещё вчера пригодное к семейной жизни, и ничто из тёплого кавунского гнезда не рассказало никому, как Кавуны в последнюю для них ночь в родном селе, слёзно помолившись в дорожку, поклонами ублажили матушку-земельку колешками, да и потекли, крестясь, в надежде обрести если не землю обетованную, то хотя бы клочок той райской земли. Грели мрию сховаться от тяжкого духа, этого морока, что давил на них в Чаплынке. Как это случается с людьми, им казалось, что где-то, где их нет, там-то уж точно живётся не так, а значит, и угроз спокойствию меньше, и буде им гаразд, буде гарно.
Они, и больше Арсений, нежели Людмила, с готовностью поверили в слухи, что будто бы самым надёжным местом в отношении будущего теперь стал Крымский полуостров, где, опять же по слухам, должно было вот-вот начаться что-то такое, что обязательно вернёт прежние порядки, а красных отбросит назад на материк. Нам терять нечего, решил Арсений, а попытать счастья можно, коли здесь, в Чаплынке, нас грозят сослать в Сибирь, то хуже точно не будет. Ох, как жалко было Людмиле расставаться с любимым селом, с близким отсюда морем, горевала вместе с матерью старшая дочь, пятнадцатилетняя Наташа. И всю жизнь потом они обе будут вспоминать с огромной печалью свою любимую родную Чаплынку и сожалеть, что тогда решились покинуть насиженное место.
Вместе с Кавунами в дальний путь отправились корова, да две лошади. Что удалось взять, то и взяли. Дремали рядом с родителями в повозках Наташа и десятилетняя Жанна, спал на руках матери годовалый Алексей.
Не без трудностей пришли на Крымскую землю, к двоюродному брату Арсения в Джанкой. Николай выделил им половину дома. Арсений устроился на работу в конюшню. Он знал толк в своей работе, с детства имел навык управляться с лошадьми, а в казачестве его закрепил.
Жизнь снова приняла внешнее благополучие. У реки взялись всей улицей строить саманные домики, как гнёзда ласточки, лепились по цепочке над бегущей водой, обнадёживали душу думами. Так обзавелись Кавуны глиняным домом с дверью на крючке, как у всех. Отдыхали душой после пережитого в Чаплынке, наслаждались тишиной. Хлопотали на клочке земле, ухаживали за деревьями, дочери смотрели за птицей, коровой, помогали по хозяйству. Людмила, будучи способной портнихой, ходила по домам, брала заказы, до поздней ночи в их саманном домике строчила её швейная машинка.
В душе Арсения не было лада. Сердцем не мог примириться с большевистской властью, не мог слышать новости о доносах, арестах, закрывающихся церквях, претила чуждая его духу, как он говорил, богоборческая идеология, взятый в стране курс на уничтожение богатых. Ненависть съедала его. «Когда слышу россказни о строительстве коммунизма, в глазах темнеет. Так бы и бросился в драку. Чуть не плюнул в лицо одному из них». «Мы вполне хорошо живём, что ещё нужно, смирись. Благодари Бога, что живы и не сосланы на Север», говорила Людмила.
Он всё ещё надеялся на падение ненавистного строя.
Война усилила эти надежды, особенно, когда Джанкой оказался в зоне влияния немцев.
Арсений, не веря предчувствиям жены (Людмила пророчила зыбкость оккупации), отправился на поклон в немецкую комендатуру, прихватил с собой в качестве доказательства приверженности царскому строю именные награды от Николая II. За исповедь о неприязни к коммунякам его похлопали по плечу и оставили работать в конюшне.
Но о суровом предсказании Людмилы вспомнить пришлось-таки. С наступлением Красной Армии и стремительно приближающимся освобождением полуострова требовалось спешно решать: уходить Арсению вместе с врагами русских, или дожидаться расстрела. Он хорошо понимал, что с ним будет.
Людмила не пожелала оставить родную землю, а тем более оказаться в эмиграции. Взрослые дочери поддержали её.
Под грохот канонады, в зареве огней, пожаров, под полыхающим ночным небом, прощались Арсений и Людмила на всю жизнь, больше никогда не было им суждено встретиться. Подошла к отцу для прощания старшая Наташа с двумя малыми дочерями, из-за её спины смотрел с сочувствием на своего тестя Борис. Арсений подхватил на руки внучек. Заплакала Наташа. Следом Жанна. Предчувствовали, теряют отца навсегда. Алексей во двор не вышел. Отец вернулся в хату, сын сдерживался, чтобы не плакать, ему уже исполнилось пятнадцать лет, у него пробивались усы, и он заметно возмужал. Обнявшись, оба заплакали.
Доносились всхрапывания лошадей, приглушённая немецкая речь, по дороге шли в темноте солдаты нескончаемой цепью. Арсению прокричали по-немецки, он махнул рукой оставшимся во дворе, и побежал с тяжёлым сердцем в сторону конной части обоза.
+
Отъезд мужа оставил в душе Людмилы такую рану, такую пустоту… Не было сил плакать, не было желания жить. Ночами она видела одно и то же: последнюю минуту расставания с Арсением. Она сказала ему тогда: «Что же ты наделал», и всё, говорить больше ничего не могла. В её потемневших глазах он прочёл ту самую обиду, которая засела в ней потом на многие десятилетия, обиду на того, кто променял их любовь на какую-то глупую, дурацкую политику, так она считала.
Она не могла объяснить себе подобные поступки. Она считала, что нет на свете ничего важнее любви, семьи, а государство, власть, это дело второстепенное. Да гори оно всё огнём, лишь бы у нас в доме были мир и лад, думала она. Она не воспринимала разговоров о «государственных идеалах», о которых толковал муж. Его идеи патриотизма, верности царю-батюшке и многое другое она, может, и приняла, если бы это не шло в ущерб семье.
Её мнение в отношении власти большевиков было однозначным: что случилось, то случилось. Плохо или хорошо – не нам судить, мы люди маленькие, нам детей надо растить и любить друг друга. Тот пламень ненависти к красным, что сжигал сердце её мужа и толкал, как она считала, на безумные поступки, был ей чужд. Она могла понять лишь одно пламя, которое должно гореть в сердце человека, это любовь. Но уж никак не вся та чушь, как она это называла, что сделала в итоге её мужа изгоем, оставила без Родины, а главное, без семьи.
Успокоение появилось в ней вместе с пониманием: её муж – предатель. Это открытие, что она сделала, давно вызревало в её душе, и это не имело отношения к той Родине, о которой говорил муж, ради которой он приветствовал немцев как «освободителей» и от которой, в конце концов, уехал на чужбину. Для Людмилы понятие «Родина» было, в общем-то, довольно абстрактным, не имеющим отношения к сердцу, к чувствам, это было само собой разумеющимся, как дом, огород, без чего просто нельзя жить. В её голове не укладывалась, что можно уехать из родного места, оттуда, где корни, где вся жизнь, и променять это на неизвестно что, а в итоге оставить семью.
Поняв смысл его поступков, и обозначив для себя это глупостью и предательством, она поставила крест на прошлой семейной жизни, обозначив её как собственную большую ошибку, и этой ошибкой был её супруг. Я принимала его за другого человека, он оказался не тем, кем я его считала, так она решила для себя.
+
О себе Арсений напомнил родным десять лет спустя, к тому времени семья Кавун навсегда покинула Джанкой, переехав вскоре после освобождения полуострова в С. Переезд состоялся благодаря повышению по службе начальника Наташиного мужа, который пригласил ехать с ним своего водителя, и предложил ему на выбор любой из многих домов, пустовавших после депортации татар. Кавуны облюбовали на улице Старопроточной просторный дом на две семьи с садом и огородом.
И вот тогда и дал знать о себе Арсений.
59-летнюю Людмилу вызвали в особый секретный отдел, протянули письмо от мужа из Австралии. Она смотрела на исписанную мужниным почерком дорогую белую бумагу, в первые секунды ничего не могла понять от волнения, некоторые строки в письме вымараны чёрным. «Мы зачеркнули те места, где указывается адрес нахождения вашего мужа и как к нему добраться», – пояснили. Из слов чекистов она узнала, письмо долгонько плутало из-за смены жительства адресата. Когда она вникла в суть, то ещё больше испугалась. Арсений писал о своей любви к ней, утверждал, что сильно скучает по семье, но это всё ничего, если бы далее он не сообщил, что разбогател, стал владельцем двух фабрик, у него огромное состояние, он надеется, Людмила с детьми и внуками переберётся к нему в Мельбурн.
«Я не знаю, кто это писал, и не хочу знать, уезжать никуда не собираюсь», – она постаралась говорить решительным голосом. Такой ответ вполне устроил чекистов, её отпустили и больше не вызывали. Она надеялась, на этом всё, о бывшем муже никогда больше ничего не услышит. Однако ошиблась.
Спустя год в один из дождливых осенних дней Гарус громким лаем известил о посетителе, Людмила выглянула с веранды, услышала сквозь шум ливня, да, стучат. Накинула платок, пошла смотреть. Незнакомый мужчина, с окладистой седой бородой, в широком плаще, с чёрным зонтом в руке, в резиновых галошах поверх ботинок. Он был немолод, и видно, что устал, пока шёл в горку по длинной, вымощенной старинным булыжником, неровной дороге. Однако он отказался пройти в дом, остался у ворот, держал зонт над головой Людмилы и совсем малым краешком над собой. С заметным сочувствием смотрел на Людмилу. Он привёз письмо от Арсения, в молодости был знаком с ним по казачьей службе. Письмо получил через третьи руки, и чудо, что получилось провезти через границы и досмотры. Людмила стала отказываться, она боялась подвоха от чекистов. Гость сунул ей в руку конверт и, передвинув на себя зонт, с полупоклоном, ушёл.
Арсений писал примерно то же, что и в предыдущем письме. Только на этот раз строки с указанием адреса не были вымараны.
Людмила спрятала опасное послание под матрас.
+
Разве может любящий человек, как он о том написал ей, разве может любящий свою жену, свою семью, человек так глупо поступать, навсегда теряя и жену, и семью, и любовь… Ради той Австралии, в которой оказался, и эта Австралия, и новоприобретённые там богатства, фабрики и заводы, оказались в итоге ещё одной, новой, большой пустотой, потому что в этой новой для него жизни не было больше главного – самой для него дорогой и самой любимой женщины, и тех детей, которых эта женщина ему когда-то родила. Письмо из Австралии убедило её в том, что бывший муж оказался идиотом. В ней окончательно вместе с успокоением относительно прежней семейной жизни родилось равнодушие и к этой жизни, и к тем идеалам, которые воспевал Арсений. И вообще к любым идеалам.
Она стала смотреть на бытие глазами человека, потерявшего всё, что можно было потерять. Жизнь утратила для неё прежние смыслы, когда думалось обо всём легко, высоко, чисто. Она стала больше проводить время у плиты, в саду, в огороде, думала о дочерях, внуках, её заботы по дому заполняли ей душу, в её душе осталось место для того, что окружало её, видимое, близкое, это заботы, суета, дела, дни, ночи, куры, утки, поросята, приготовление домашней колбасы, домашнего вина… Она согласилась выйти замуж за того человека, который приходился Арсению двоюродным братом.
Как и она, Николай был далеко немолод. Может, он её полюбил, может, просто привык. Кто знает. Но они видели друг в друге людей порядочных, надёжных, без задних мыслей. И это обоих устраивало. Ему нравилось, что она в хлопотах по хозяйству. Ей нравилось, что он точно такой же, как и она, все дни отдаёт делам домашним, всюду его руки, всё успевает, и поглядывает на неё по-доброму. Она кормила его сытно, вкусно, они любили сидеть вместе за столом, а когда он болел, она ухаживала за ним, укутывала одеялами, отпаивала травяными чаями. Во всём этом она нашла то, чего ей хотелось: тишину, а ещё уверенность, что эта тишина будет и завтра, и послезавтра. Для неё было важным, что её второй муж не имел в голове никаких политических идей, не был одержим ими, и вообще был равнодушен к властям, а заодно и к любым идеям, несовместимым со спокойной семейной жизнью. Он просто не думал ни о чём таком, а тем более не говорил. Ему не было ни до чего дела, кроме того, что он видел вокруг своего дома. Он говорил о погоде, о том, что надо забить свинью, сделать домашнюю колбасу, говорил о садовых и огородных делах, и шёл в сад, шёл на огород, и она видела его спину, как он трудится, как он наклоняется то и дело к земле, что-то там делает, и она любила эту спину. Этот его голос. Эти натруженные руки. И то, что он обычный, простой человек без всех тех завихрений, что были у Арсения и погубили и его, и их любовь.
Она смотрела на Николая и была довольна, что он не похож на своего двоюродного брата Арсения, её удовлетворяло то, что нашла на старости лет такого человека, а его – то, что он не один будет коротать оставшиеся ему годы. Она и раньше ему нравилась, когда была моложе, но в той жизни она была замужем за его братом, в той жизни он не смел думать о ней, а теперь всё иначе.
Новая жизнь затянула Людмилу с головой, и так всё улеглось в её душе, что уже ничего не хотелось, кроме поесть, полежать, потом снова заняться хозяйством… И так бесконечно. Она совсем не могла найти в этой новой бесконечности места для другой бесконечности, той, которая для неё раньше была связана с Богом, с верой в Него, с церковью. Вместе с утратой Арсения и с утратой всех душевных мук, что были связаны с Арсением, она будто утратила что-то ещё, что давало ей силы и на церковь, и на покаяние, и на молитвы. Это всё ушло, а куда, она не знала. Ей просто ничего этого, молитвенного, духовного, больше не хотелось. Это её новое душевное состояние как-то незаметно, постепенно будто передалось и всем остальным в семье Кавун.
Замаливать грехи, говеть, ходить к священнику на исповедь больше никто не торопился. Церковь для них не исчезла, но стала как бы делом обычным, будничным, тем помещением, где ставили свечи, святили куличи, воду, но не более.
Незаметно, естественно, как уходят дожди и исчезают ветры, всё это, церковное, связанное с тем, что когда-то было частью их бытия, ушло в прошлое. Кавуны больше не поднимались воскресным утром, не спешили знакомой дорогой в сторону звона колоколов, от этого остались туманно-приятные и тревожащие душу воспоминания. И эти воспоминания, все понимали, были связаны в первую очередь не с поклонами и свечами, а с нечто гораздо большим, что давала им всем церковь. Но хотя они это и понимали, но будто были отныне связаны по рукам и ногам, и лень не давала проснуться ранним утром, чтобы пойти на службу. Возобновлять прежний образ жизни согласно церковным календарю и уставу никому из них не хотелось, это теперь казалось трудным делом, на что сил, как полагали, ни у кого уже нет.
Жизнь крутилась вокруг так шумно, страстно, заманчиво, что, конечно, полагали все они, тут не до церковной скуки.
А Бог, говорила Людмила дочерям, Он ведь никуда от нас не делся, Он и есть Бог, чтобы быть рядом с нами, быть в душе. Он есть, и хорошо. Что ещё надо. Бог управит, и всё будет ладно. Людмила надеялась на какие-то высшие силы, которые обязательно им помогут, если что не так. Она была склонна связывать семейные неудачи с действием нечистой силы, была суеверной, боялась сглаза и порчи, и наказывала внучкам и дочерям носить на своей одежде булавки.
+
Врачи поставили Людмиле диагноз, о котором она догадывалась. Ей снились плохие сны, она просыпалась, не могла уснуть, и думала о своей болезни. В их роду многие умерли от рака. Теперь пришёл мой черёд, думала она, сидя на больничной кровати. Врач, пожилой, немногословный еврей, не говорил ей ничего определённого, но в его глазах она видела ответ на свои предчувствия.
Дочери приносили еврею шоколадные конфеты в красивых коробках. Вполголоса переговаривались с ним в углу палаты, а когда тот уходил, они вели себя неестественно, и это понимала Людмила. Она говорила им, что не стоит скрывать правду, все пойдём к Богу, так чего же страшиться. Но дочери, так же, как и лечащий врач, по поводу болезни отмалчивались. Вот скоро тебя выпишут, поедем домой делать закатки на зиму, говорили они, и Людмила видела, что им тяжело…
Вы знаете, что домой я уже не вернусь, так она хотела им сказать, но посмотрев на их лица, промолчала. Им кажется, что я им верю, ну и ладно, подумала она.
Как-то она сказала им, что хорошо бы позвать священника, но дочери отвечали, что в больницу его не пустят, да и зачем эти хлопоты, ведь скоро тебя выпишут, мама, и пойдёшь тогда к своему попу, говорили они. Людмила сделала вид, что ей всё равно, но была огорчена. Она не понимала, отчего эта горечь, а точнее, как бы не понимала. На самом деле она знала в душе, что сильно провинилась перед Богом. Ведь она так редко о Нём вспоминала. И то, разве что по праздникам, взять святой воды, освятить кулич. Как давно я не причащалась, от этой мысли она села на кровати, спустила ноги на пол, и сквозь шерстяные носки ощутила холод половиц. Вот так же холодно будет в гробу, подумала она. В палате было темно, пусто, соседок по палате выписали. В окно она видела луну, чёрное небо.
Как же так, неужели это всё, и я больше не увижу никогда ни луны, ни неба, ни солнца, она прогоняла такие мысли, и говорила себе, что на самом деле смерти нет, а есть Бог, есть рай, об этом в детстве ей рассказывали мама и бабушка. И когда мы умрём, наша душа полетит на небо, говорили они. Её водили в церковь на службы, и там её душе было необычно приятно, будто сладко, и она желала всегда быть в церкви, подумывала поступить в монастырь. А потом бегство с Арсением, замужество… И что теперь. Жизнь прошла слишком быстро. И кажется, что только всё начинается, и столько бы ещё переделать разных важных дел, а надо расставаться навсегда и с тем, к чему привыкла, и с тем, чего не успела узнать и к чему не успела привыкнуть. Но самое страшное, она понимала, это то, что придётся отвечать за свою жизнь. Без покаяния уходить из этой жизни нельзя, говорила её мама, она каждый день просила у Господа христианскую кончину. Её пожелание исполнилось. А исполнится ли моё пожелание, думала теперь Людмила, и не знала, что делать.
Когда сын с семьёй перед отъездом пришли прощаться, она стала говорить о священнике и о желании причаститься. Сын фотографировал мать, говорил ей о скорой выписке, Зоя – о том, что отпуск и каникулы подошли к концу, детям в школу, а им с мужем на работу…
Людмила посмотрела на сына и попросила оставить их наедине с Зоей.
Стало тихо, за дверью слышались голоса внучек и сына. Голос свекрови звучал виновато и мягко. Она держала Зою за руку, смотрела ей в глаза:
– Прости за всё, обижали мы тебя напрасно. Лучше тебя никто не сумел бы так смотреть за Алёшей. Ты преданная, добрая, и хозяйка справная, всё у тебя в доме чисто, аккуратно, дети в чистом, наглаженном, муж обихожен, ничего плохого не могу сказать. У тебя, Зоя, золотой характер. Я и сыну это уже не раз говорила. Никогда никто не слышал от тебя злого слова. Прости ты нас всех, и меня прости.
Они обе плакали.
– Зоя, будь ласка… – она перешла на украинский язык. – Я пам’ятаю, ти розповідала, у твоєї сестри свекруха до церкви ходить, так може, ти зробиш мені добру справу, попросиш до мене привести батюшку.
Ночью Людмиле не спалось, она думала о своей неминуемой и уже очень близкой смерти, о батюшке, и просила кого-то доброго, хорошего, помочь ей, как Он помог её матери, и даровать христианскую кончину.
Маленькая, сухонькая Анна Серафимовна с ясными голубыми глазами, с приветливым лицом, в светлой косынке, понравилась Людмиле. Таких старушек она видела в церкви. Людмила сказала ей о своём желании.
На следующий день, ранним утром, в палате Людмилы был священник. Как ему удалось пройти, Людмила не спрашивала. Богу всё возможно, думала она, и была благодарна Анне Серафимовне, что откликнулась и помогла. Значит, всё будет хорошо, только уже не в этой жизни. Так думала она, и ей было легко на душе. Исповедовав и причастив Людмилу, священник сказал ей, что завтра большой праздник. Она вспомнила, да, конец августа, в детстве родители обязательно шли на Успение Божией Матери в церковь, брали её с собой, стояли в переполненном храме, и она видела их слёзы. Когда священник ушёл, она закрыла глаза, улыбнулась…
Tags: Проза Project: Moloko Author: Мамыко Галина