Шесть. Пора выходить. Если срезать по переулку, пройдя мимо кирпичных трёхэтажных домиков, бывших бараков для рабочих прядильной фабрики, разделенных теперь на отдельные квартирки, отреставрированных и весело смотрящих вдоль дороги своими маленькими, укутанными в шторки окошками, то можно выиграть минут десять.
Федор всегда так делал. Быстро шел по Еланьевской, потом нырял в темный переулок, аккуратно протискивался между сараями и пристройками, щедро выросшими здесь, как грибы после особо дождливого лета, спешил по закатанной в асфальт Романцевой и выходил к баракам. У подъездов сидели старушки, переживали за чью–то жизнь, улыбаясь, глядели на прохожих. Федора они знали, приветливо кивали. В песочнице копошилась мелюзга, пыхтела и сопела, стараясь докопать до самого центра Земли. Он, Федя, мог бы им помочь, не сложно ведь это совсем, только вот какой смысл?.. Говорят, там жарко, что в печи, только себя опалишь… Пусть уж стараются под присмотром бабушек без него!
Надо спешить! Электрички приходят каждые пятнадцать минут, и на какой приедет сегодня Нина, сказать трудно. Не прозевать бы!
Он ускорил шаг, торопливо обгоняя идущих с работы прохожих и прислушиваясь к шуму, раздающемуся со станции.
— Пригородный поезд «Москва–Крюково…» — бодро объявляла диктор. — «Прибывает на вторую платформу второго пути. Повторяю…»
Нет, это не ее. Она сама говорила, что на этом поезде всегда много народа, даже стоя ехать тяжело, клещами стискивает толпа, не вздохнуть. Нина предпочитает ездить на «Романцевских», они не так забиты, и идут, пропуская несколько остановок сразу.
Так… Станция наполнена гомоном и топотом ног. Закончился день, все спешат по домам. Ну вот, Федина любимая лавка на пригорке возле станции занята… Он всегда садился на нее, ан самый край, и застывал, вытянув шею и вглядываясь в мельтешащих внизу людей. Сидел неподвижно, точно изваяние. Только ветер чуть шевелил волосы на голове. Это хорошая точка для наблюдения, и лестница рядом, Нину никак не пропустить. Но сегодня какая–то женщина с ребенком, поставив на траву сумки, уселась на Федино место, грызёт семечки, ловко сплёвывая шелуху себе под ноги. Дикарка! А еще журнал мод на коленках…
Придется отойти в сторону. Но везде гудит толпа, куда же пристроиться? Федор огляделся. А! Вон там хорошее место – и тенек от раскидистого, стоящего тут уже, наверное, лет сто дуба, и платформу хорошо видно. Отлично!
Теперь только ждать. Солнце уже сплющилось, растеклось оранжевато–красным желтком по горизонту, в темном уголке неба вывесили серпик месяца. Он тычет своими тонкими оленьими рожками в высвеченное сзади розовым облако, серебрится. Это всегда таинственно и как–то торжественно – встреча двух светил, двух тайн космического существования – солнца и луны, двух королей, что властвуют над грешным миром целиком и без остатка…
Опять потянуло на философствования… Это всё от деда, Степана Михайловича, с которым часто сиживали на общей кухоньке и под надрывный свист блестящего чайника рассуждали о сущности мироздания. Степан говорил, Федор помалкивал, кивал иногда или просто смотрел на старика, путешествуя взглядом по его морщинистому лицу, ходящим ходуном бровям, кудрявыми завитками загибающимися до глубоко посаженных, добрых, всегда как будто немного слезливых глаз.
Степан работал на каком–то производстве, всегда в пару и чаду, там и попортил глаза. Теперь привычным жестом, как другие откидывают со лба спустившуюся прядку или чешут подбородок, он то и дело вынимал из кармана носовой платок и промакивал щеки, а слезы все текли и текли, оставляя тонкие, сверкающие дорожки. Степан Михайлович, добрейшей души человек, Фёдора всегда привечал, звал к себе почаёвничать, угощал своими простыми кулинарными шедеврами и говорил, говорил, говорил…
— Мы с Настей моей, Феденька, ведь еще с малолетства были знакомы… Да! Она бойкая такая, крикливая, всё порядки свои во дворе наводила. Заберется на крышу сарая, и давай руководить, кому что делать. И ведь все слушались! Все, как один! А что ты так смотришь?! Стыдно, думаешь, что баба тобой руководит?
Фёдор пожимал плечами.
— Ни капельки, я тебе скажу, не стыдно! Женщина – это помощник, товарищ, причем по–другому совершенно скроенный. Их по другому лекалу делают, даром что из нашего, мужицкого ребра. И вроде сердце такое же, и желудок, и ноги–руки работают от тех же мышц, а всё, однако, по–иному… Чудно! Естество другое, мысли, отношение… Вот, к примеру, драка. Ну, Федя, ты же бывал в таких переделках?
Фёдор кивнул.
— Ну так вот, — продолжает Степан Михайлович. — В драке мужик что? Зверем становится. Пока свою победу не одержит, не опомнится. Вот и я полез однажды, а Настя меня за шкирку из самого пекла вытащила, по щекам так отхлестала, что лучше всякого боксера, и поволокла восвояси. По пьяному делу, знаешь ли, повздорил я с одними там… — мужчина неопределенно махнул рукой куда–то в сторону. — Ну вот, я ору, отбиваюсь, а она развернула меня к себе, смотрит в глаза, плачет и уговаривает, чтобы остыл, чтобы себя сберег. Зачем, спрашиваю, неужели хлюпиком надо оставаться?! А она шепчет, мол, ради неё… Ну как тут понять, как уразуметь?.. Пришлось согласиться. Я ведь для нее все готов был сделать! А потом узнал, что в той склоке двоих ножом порезали… Если бы не Настя, то и я бы там лежал. Вон оно как… — Степан Михайлович вздыхает, кладет в чашку сахар, задумчиво размешивает. Ложка мелко бьется в дрожащей руке, звенит. Фёдор сочувственно вздыхает.
— Да ты ешь, ешь, чего уж… А помнишь, какие Настасья моя пироги пекла? На всю округу лучше ее угощения не было! Я б ни в жизнь так не смог, а она, вот, умела… А гостей как принимала… Хлебосольно сидели, весело, никогда не одергивала, мол, знай, Стёпа, свою норму. Смотрела только сочувственно, и я понимал – надо остановиться… Другие, бывает, своих мужей тыркают: не пей, хватит тебе, знай меру… Ну и всё в таком духе. А моя, если и что не нравилось, наедине потом говорила. При людях же за меня горой, тыл мой и опора, Настенька… Уважение было, на равных мы с ней, слово каждого – закон, взгляд – дороже золота… Мы с ней вообще часто разговаривали глазами. Ты помнишь ее глаза, Федяка?
Тот опять кивал. Жалко старика, грустно ему. Жена умерла полтора года назад, он теперь мается, бродит по улицам, живет воспоминаниями, тоскует…
— Помню, в больнице… Ей тогда вырезали по женской части, тебе не понять… Сумбурно всё как–то получилось, нелепо, упала на работе, думали, просто обморок… И вот она уже на кровати лежит, слабая, бледная, губы запеклись. Говорить не велели, пусть, мол, силы экономит. А нам и не надо говорить. Женщины в палате притихли, отвернулись, думая, что мы их стесняемся. А мы просто молча говорили. Она меня утешала, я её… Ведь детку тогда ждали… Не дождались… Много в те дни друг другу насказывали, до сих пор душа помнит…
До поры–до времени Федор не понимал, как это – глазами. Глупо же! Люди все–таки, значит, надо говорить! А потом тоже научился. Нина была молчалива, так он с ней за компанию молчал, вздыхал, об одном, надеялся, что думают…
Степан Михайлович в те долгие вечера, что сиживали на его кухне, и приучил рассуждать и о небесных светилах, о предназначении человеческом, о том, что одному быть никак нельзя.
— Душа, Феденька, к душе тянется, ищет свою родственную, на небе с ней разлученную. Найдет – плачет, не найдет – тоже плачет. Вот такая она, наша сущность. Вот Дашка–повариха из соседнего подъезда, уж такая, говорят, разудалая баба, и кавалеров у неё, и гуляет по–черному. А всё почему? Душу свою не нашла. Перебирает, перебирает их, мужчин–то, а всё не то. И одной страшно, и с чужим неприглядно, вот и штормит её. Женщины… Существа хрупкие, в тело бренное запрятанные… Если с чужой сущностью свяжешься, вроде по нраву она тебе, и красивая, и говорит складно, а чужая, то век мучаться будешь. Если смел – бросишь, себе и ей ножом по сердцу, если слаб, жалостлив, то всю жизнь проживёшь, а счастья не увидишь… Да ты приуныл что ли? Ну, Федька! Взбодрись! Это я на тебя тоску напустил? Извиняй! Давай–ка лучше пойдем прогуляемся!..
Они выходят из дома, шагают по вечернему городку, никуда не торопясь и не считая времени. Степан на пенсии, Фёдор «на вольных хлебах» – оба никому ничего не должны…
Но так продолжалось до тех пор, пока на пороге Степановой квартиры не появилась Нина с коричневым, потертым по уголкам чемоданом и авоськой, заброшенной через плечо. Смешная, юркая, в красном беретике и ботиках на высоком каблучке.
— Извините, мне сказали, что вы комнату сдаёте, — вопросительно наклонила головку набок гостья, рассматривая Степана и Фёдора. — Это так?
— Ну так, коли человек хороший, — пожал плечами Степан. — А вы кто ж такая будете?
— Егорова Нина Андреевна, в вашем Доме культуры работать собираюсь, руководить занятиями хора и танцев, пока тутошний худрук не выздоровеет. Вот приехала, а в общежитии мест нет, говорят, в ближайшее время не ждать. Дали ваш адрес.
Степан согласно кивнул. И женщина ему понравилась, и дело, которым заниматься она собирается, тоже хорошее.
— Очень приятно, Ниночка. Ничего, если я вас так буду называть? Всё правильно вам сказали, есть комната. Вы проходите. Вот тут сама комната, тут удобства, так сказать.
Мужчина показал рукой на выкрашенную в светло–салатовый цвет дверь.
— Кухня дальше. Холодильник один, но, я думаю, не подерёмся. А, забыл вас представить. Это Федор. Он со мной живет.
Федя кивнул, смущенно отвел глаза.
Нина улыбнулась. Ей понравился и старик, и тот, что помоложе.
— Тогда я переоденусь и, если позволите, приготовлю что–нибудь поесть. В поезде так и не пришлось перекусить…
Она скрылась в комнатке, а через некоторое время вышла в легком, стянутом на талии тонким пояском платье нежно–голубого цвета, с белыми конфетти по подолу. Волосы собраны в пучок, двигается просто, без излишнего пафоса, ходит, как и подобает танцорам, по–особенному выставляя ноги, пружинит, бедра грациозно под платьем переминаются. Нина как будто и не смущается, но знает, что две пары глаз с восхищением наблюдают за ней, за ее молодой свежестью и легкой грацией, и ей это приятно.
Фёдор, затаив дыхание, за новой жиличкой наблюдает. Чудо, как хороша! Чудо!
— Ну, хозяйничайте… — отвернувшись к окошку, буркнул Степан, легонько подтолкнув Федю к выходу. — Посуда в вашем распоряжении. Продукты–то есть? Если нет, берите из моих запасов.
— Ну уж нет! — быстро оглянулась Нина, строго глянула на хозяина своего нового жилища. — Давайте–ка сразу поясним – я независимый, самостоятельный человек. Наши жизни будут существовать параллельно, не касаясь друг друга. Я плачу вам за комнату, вы не стараетесь стать мне дедом, отцом, опекуном или, на худой конец, добрым другом.
Степан Михайлович посерьезнел, нахмурился.
— А что ж так? Вы, конечно, меня не знаете, но зачем же такие ультиматумы тут выдвигать? Я не привык, понимаете, с людьми по–волчьи жить. Мы с Федором не такие…
— А я такая. Если не подхожу, скажите сразу, уйду. Не одни же вы комнату сдаёте!
— Да нет, не гоню. Поживем – увидим. Я лучше к себе пойду, не буду смущать. В буфете есть тарелки, чашки, подберите, что вам нужно.
— Спасибо, — чуть виновато ответила Нина, отвернулась.
Ниночка была колючкой. Умела, конечно, вбирать в себя, прятать острые коготки, но, чуть что, скручивалась в клубок, выставив иголочки.
— Независимая… Самостоятельная… — качал головой Степан, видя, как таскает в комнату новая жиличка ведра с водой, чтобы помыть окна, как прибивает сама, со ртом, полным гвоздей, покосившуюся вешалку для своих нехитрых нарядов, как вытряхивает половики и, взобравшись на стремянку, снимает шторы, а потом тщательно полощет их, согнувшись над ванной. — Да еще и чистюля… Гремучая смесь, Федька!
Нина рано уходила на работу, дома появлялась к семи вечера. Степан сначала никак не мог привыкнуть, что вот сейчас звякнет в замке ключ, войдет кто–то, прошлепает по паркету босыми ногами, хлопнет дверью в ванную, будет лить воду, а потом, благоухая каким–то тонким, едва уловимым ароматом, пробежит в комнату, завернувшись в полотенце. Раньше так делала Настя, потом были эти полтора года одиночества напополам с Фёдором, а теперь опять суетится у плиты женщина, молодая, симпатичная, самим своим присутствием создавая уют…
Независимость и самостоятельность Нины, а скорее даже та стена, которую она выстроила между собой и хозяином, пала где–то месяца через два. Нашел старик к ней подход, ключик к замку ее души.
У Нины была одна страсть – оладушки. Печь она их не особо умела, хотя, кажется, уж чего там премудрого… Но не умела. А Степан Михайлович был в этом деле мастер. Сковородочку чугунную подогреет, маслом она давно пропитана, на костерке обожжена, чудо, а не посуда. И давай лить половничком лужицы теста. Те шкварчат, пузырятся, румяными кляксами ложатся потом на тарелку, приникают друг к другу.
— Гляди, Федька! Оладушки наши целуются! — смеется Степан, одетый в женин фартук.
Нина шла на запах, тихонько садилась в уголке, делала вид, что совершенно по другому поводу тут маячит, мол, надо ей из холодильника творог взять или колбаски… А сама так и втягивает тонкими, как у лани, ноздрями, аппетитный аромат…
— Да ну что уж! Садитесь с нами, Ниночка. Федя, подвинься!
И вот уже Степан ставит на стол чашку с дымящимся парком чаем, еще одну тарелку, рядом – розеточку со сметаной, банку вишневого варенья, медку в плошечке.
— Вы с чем любите? Мож, еще что поискать? — спрашивает старичок.
Но Нина, румяная, с вымазанными маслом, блестящими губами, мотает головой и, жмурясь, как кошка, причмокивает.
— Ничего не надо! Так вкусно! Ох, вкусно! Прощай, фигура, прощайте, платья! — причитает она.
— Да уж ладно! Вы там, в своем Доме Культуры, так отплясываете, вмиг все оладушки растрясете! — довольно улыбается польщенный Степан. Седина в бороду, как говорится, бес в ребро… душа с душой встретилась. Если б тогда Настя его родила, то, глядишь, дочке было б столько, сколько Ниночке… Неисповедимы пути твои, Господи…
По выходным или будними вечерами, густыми, пряными от растущих во дворах трав и цветущей бело–желтыми пушками липы, Нина ходила гулять. Сначала бродила одна, потом стала брать с собой Федора. Степан Михайлович не ревновал, понимая, что уж и ноги его не так быстры, и собеседник из него, похоже, с годами стал занудным, скучным. А Федька быстрый, под стать жиличке.
Тогда Фёдор понял, что значит разговаривать глазами, молчать вместе, угадывать мысли друг друга, дышать в одном такте. Федька влюбился…
Нина то дразнила его, то привечала, то снова убегала, маня за собой… Мучала, но Фёдор бы все отдал, чтобы это мучение продолжалось вечно…
Ан нет… Вдруг Нина стала куда–то исчезать, посерела вся, словно краски с ее личика стерли. На буднях работает, а в выходные уезжает, пропадает где–то, возвращается задумчивая, Федора отталкивает, Степану Михайловичу дерзит, ночами по комнате ходит, утром хмурая сидит, пьет кофе.
— Беда с девкой, Федя! Ох, беда… — качает головой хозяин квартиры. — И спросить боязно, кусается… И помочь хочется… Ладно, надо будет, сама расскажет. Ты вот что, ты встречай ее с электрички–то! Пусть гонит, пусть руками машет, а ты всё равно встречай. Не чужая, надо поддержать…
Вот Федор и приходил сюда, на пригорок, садился на лавку, если она не была занята, и внимательно следил за подходящими к перрону электричками. Мелькнет в толпе, хлынувшей из зёва вагона, красный берет, – значит Нина приехала, сейчас поднимется по лестнице и пойдет, меряя тропинку шагами, не улыбнется, не крикнет: «Привет, Федя! Смотри, какие яблоки я купила!» .. Ну и пусть, в тишине дойдут до дома, так тоже хорошо.
Месяца через полтора таких встреч Нина уже сама поднимала взгляд, еще сидя в электричке высматривала на пригорке Федорову шевелюру, убеждалась, что он на месте, вздыхала и проталкивалась к выходу. Поравнявшись со своим провожатым, буркала приветствие, интересовалась здоровьем Степана Михайловича и быстро шла вперед. Фёдор семенил следом. Унизительно, конечно, немного, но уж куда он от Нины?!.. Она его половинка, его душа, теперь навеки спаяны они горячими переживаниями, не разделить!..
Дойдя до дома, женщина останавливалась, садилась на лавку, наклоняла набок голову и молчала. Федор пристраивался рядом. Один раз вот в такой задумчивости он поцеловал ее в щеку. Она только отмахнулась…
… — Федь… Ты извини меня, конечно, — мял в руках полотенце Степан Михайлович. — Но не пара она тебе, ты же сам всё понимаешь! Я сказать тебе должен… Тут, пока вы гуляли, Ниночке нашей мужчина звонил, представился Иваном. Голос приятный, низкий такой, бархатный. Он адрес ее узнал в Доме культуры, спросил, можно ли приехать, и объяснил, что, мол, с Ниной они давно знакомы, но поссорились, он хочет попросить прощения, а она всё убегает от него… Ну я и растаял… Не знаю, хорошо ли теперь будет… Ты как думаешь?
Фёдор только покачал головой. Он душу себе родственную нашел, а этот старикан все портит!..
… Иван появился на пороге их квартиры дней через десять. Федор уже и думать про него забыл, успокоился, но нет, нарисовался гость… Холеная, актерская внешность, костюмчик на заказ сшитый, в руках букет цветов, глаза грустные, как у сенбернара, испуганные, будто не к невесте, а к директору приехал грехи замаливать.
— Вы, извините, кто Нине Андреевне будете? — поинтересовался Степан. — И надолго ли в наши края?
Он был, в сущности, не против еще одного жильца, но надо ж знать, кто, что и зачем!..
— А это как Нина решит, — ответил Иван. — И кто я ей, и надолго ли. Хорошо бы, чтобы решила. А так, я музыкант. Бас–кларнет у меня, ну, могу еще на флейте, могу на саксофоне… В общем, на все руки мастер, — улыбнулся гость, принимая их рук Степана чашку с кофе. — Нину знаю еще с училища, и так к ней, и этак. Все вроде бы сладилось у нас, но маме ее я не по нраву, считает меня слишком ну… Разнузданных нравов что ли… Я по молодости в ресторанах играл, на улицах, в переходах метро. Всякое бывало – и драки, и гулянки, и увлечения. Много из–за меня Нина слез пролила, а я, глупый, всё думал, ну куда она от меня денется! Ведь в соседнем подъезде жила, каждый день мимо моих окошек стук–стук каблучками. А потом пропала! Мама ее молчит, подружки молчат, еле узнал, что сюда ее направили.
— Ну, может, раз не говорила, так и не стоит вам с ней видеться? Она последнее время вся какая–то грустная, сама не своя… Не из–за вас ли? — строго спросил Степан. — Она свою позицию строго обозначила, мол, мы с ней никто друг другу, но я за Нину, как за свою дочку, горой стоять буду. Обижаете её?
Федор тоже напрягся, каждый мускул уже рвался в драку.
— Упаси Бог! Нинка… Она, понимаете, она для меня всё. Ну, как воздух что ли… Вот исчезла, и я задыхаюсь, появилась, и я полной грудью живу. Не знаю, что у нее случилось, я только что из Новосибирска, концерты там у нас были. А где сама Нина–то? — Иван посмотрел на часы.
— Еще не приехала. Выходной, она на электричке куда–то уезжает, возвращается вечером, вон, Федька ее встречает около семи. Скоро уже, — пожал плечами Степан. — Вот как приедет, так и лица на ней нет. Не знаю я, что там происходит. И не моё это дело! — вдруг вспылил Степан Михайлович. — Лучше чаю налью себе…
В половину седьмого Фёдор засобирался на станцию.
— А прихвати с собой гостя–то! — предложил старичок. — Нам с ним уж не о чем говорить, а с Ниной, чувствую, о многом надо… Ууу… Да ты приуныл, браток! — видя, как поник Фёдор, покачал головой Степан. — Душа душу нашла, не противься. Негоже! Нина сама решит, как и что дальше в ее жизни будет!..
Федор, независимо задрав голову, вышел на улицу, Иван спешил за ним. Хотел вернуться за кепкой, потому что накрапывал дождь, но не стал, а то еще опоздают к электричке…
…Нина, стоя в тамбуре вагона, протиснулась к самым дверям, вгляделась в пелену дождя.
— Сидит… — довольно кивнула она. — Ждет Федька! Приятно–то как! На душе кошки скребутся, грустно, а тут тебя и встретят, и проводят, и вопросов лишних не зададут…
Нина поймала себя на мысли, что думает о съемной комнате как о доме – «дойти бы поскорее до ДОМА, ДОМА отдохну» …
Натянув свой красный берет, она выскочила из вагона, побежала вдоль по перрону, процокала каблучками по лестнице и вдруг остановилась, увидев, что ожидающих теперь двое.
Федор виновато отвел глаза, прости, мол, он сам увязался…
— Ваня? Вот так встреча… — протянула Нина, смутилась, чуть покраснела.
«Вот она, душа–то! Вот она наружу рвется, свою половинку учуяла, теперь трепещет!» — безнадежно вздохнул Фёдор. Прав дед Степан, Иванова Нина, Федору никогда не будет она принадлежать…
— Я к тебе приехал. Я хочу прощения попросить… — услышал Федя впереди, идя за парочкой, точно лакей, раболепно понурясь.
Они о чем–то говорили, спорили, два раза Нина толкала мужчину в плечо, прогоняла, а потом он вдруг встал перед ней на колени. Прямо в лужу, в мерзкую, бензиновую лужу…
— И что, не жалко брюки? — сдерживая улыбку, спросила Нина. — Ты же у нас франт, каких поискать, а вот сейчас совсем другой… Шутишь? Опять играешь, да?
Иван замотал головой.
— Нин, ну пойми ты, я просто глупый, не наигравшийся в детстве мальчишка… Я так хотел, чтобы ты обратила на меня внимание, что перегнул палку, а ты обиделась. Я кривлялся и паясничал все время нашего знакомства, потому что мне казалось, что тебе так весело. А ты оказалась другая…
Нина помолчала, потом тихо сказала:
— Было весело, сейчас все изменилось. Перед тем, как сюда приехать, мы выступали в одном детском доме. Там мальчишечка был, Никита, как подошел ко мне, да как обнял, я до сих пор его глаза забыть не могу… С тех пор все как будто перевернулось. Меня уж и мама уговаривала, и в Опеке, мол, зря я такое решила, но я хочу мальчика усыновить. Он талантливый очень, музыку любит… Да и вообще… Я сначала думала, что забудется он, но нет… Вот, навещаю его пока, документы подала на усыновление, но мне до сих пор ничего не ответили. Как думаешь, разрешат? Квартира бабушкина есть, работа – не проблема, только что не замужем… Да и опыта совсем никакого нет, своих детей не растила… А вдруг я не смогу, а? Я в школу будущих усыновителей ходила, много там чего рассказывают: и что сбегают потом дети, и что характеры сложные бывают…
Женщина заламывала руки, говорила жарко, хмурилась, а потом вдруг услышала:
— Нин… Нина! — позвал ее молодой человек. — Можно я из лужи встану и кое–что тебе скажу?
— Давай.
— Нин, выходи за меня!
— Что?
— Ну, будь моей женой, раздели со мной тяготы этого бытия, стань моей музой и спутницей жизни, вот!
— Вань, ты что, с ума сошел? — растерянно прошептала Нина, поглядывая на Федора, деликатно отошедшего в сторону.
— А что такого? Я тебя, между прочим, люблю!
— А я тебя? Я должна подумать… А ты не против усыновления? Я твердо решила! Без Никиты я жить не стану.
Иван, встал, улыбнулся, закивал, мол, какой разговор! Нина улыбнулась, бросилась ему на шею. Федор не видел, поцеловала ли, но чувствовал, что да…
Федя боялся, что Ниночка уже все решила. Это Ивану она может морочить голову, а ему, Федьке, беспородной дворняжке, прижившейся когда–то у Степана Михайловича и без оглядки влюбившейся в Ниночку, врать бессмысленно… Прав дед, не может Федина душа с Нининой быть… Говорят даже, что нет у животных никакой души, мол, одни инстинкты. Но что тогда так ноет внутри, что жжется? И как будто слезы из глаз… Любовь есть, а души нет? Есть она, у всех, кто любить умеет, она непременно должна быть…
Нина уехала через три недели. Степан Михайлович напоследок пожелал ей счастья, просил не совершать опрометчивых поступков, велел звонить, не забывать старика. Она кивала, подмигивала Федору, трепала его по загривку, шептала всякие нежности. Только душу рвала…
Федор отказывался от еды, выходил во двор и равнодушно глядел на играющих детей, не бегал больше на станцию встречать Нину. Она, поди, уж вышла замуж за Ивана. Обещала навещать, но пока ни разу так и не появилась…
Степан жалел пса, но ничего поделать не мог…
Прошло месяца два, уже ударили первые заморозки. Федор вдруг вскочил с упрямой мыслью, что надо спешить.
— Куда? Ну куда же ты? — испуганно открывал скребущемуся псу дверь Степан.
Но Федор ничего объяснить не мог, а помчался вдоль по улице, перепрыгивая через покрытые тонким ледком лужи, к пригорку, к перрону, побелевшему от инея, к чему–то неведомому, но от того еще более радостному.
Подползла к станции электричка, высыпал наружу народ, суетливо поднимая воротники и осторожно топая по наледи. Федор, сидя на своей лавке, присмотрелся.
Красный берет! Нина идет! Вот поднялась по лестнице, вот уже наверху. Она тоже заметила Федьку, радостно раскинула руки, позвала его.
Пес опрометью кинулся к ней, виляя обрубком хвоста и гавкая. Потом остановился, нервно шевеля ушами.
Нина держала за руку ребенка, мальчика, у того тоже красная шапка, как у мамы. Мальчуган с опаской смотрит на Федора, прячется за Ниночку.
— Не бойся, это хороший пёс, очень хороший! — присаживаясь на корточки, говорит Нина, гладит притихшего Феденьку, чешет за ушами. — Федя, это мой сын, Никита.
Она подводит к собаке ребенка, что–то происходит между ними – взгляд, искра, дуновение… И вот уже Федя знает, кто его родная душа! И Никита знает, тискает и льнет к Фёдору, утопая пальцами в густой шерсти… Федор визжит от восторга, будто маленький, а прохожие, оглядываясь, посмеиваются. Им невдомек, что души–то встретились!..
— А как же Иван твой? Занят? Не смог приехать? — угощая дорогих гостей оладьями, осторожно спрашивает Степан Михайлович, заметив, что на руке Ниночки не обручального кольца.
—Не мой он. И никогда моим не был. Ошиблась я. Мы, как домой приехали, он сразу сказал, чтобы мысли о Никите я из головы выбросила, мол, своих нарожаем, нечего «кого ни попадя» подбирать. Я его и прогнала. Теперь живем с Никиткой, по–разному бывает, конечно, – и трудно, и не понимаю я его, и он меня дичится, но чувствую, будет все у нас хорошо!
— Да конечно будет! — от чего–то радостно закричал Степан, обнял растерянную Нину, стал приплясывать, а потом, схватившись за поясницу, сел и велел звать Никитку, вдоволь оладушков на столе, всем хватит!
Никита, не расставаясь с псом, сел на стул, осторожно подцепил рукой угощение, а потом, глядя, как уминает оладушку мама, и сам осмелел. Пело у него все внутри, тихо, складно, по нотам, как мама учила.
Федор послушно сидел рядом, ждал, когда и ему перепадет лакомство. Теперь уж некуда спешить, все дома, рядом, и тепло внутри.
А солнце опять растекалось по горизонту оранжево–красным желтком, и бежали по небу облака, барашками скакали, точно сахарную вату кто выпустил… Благодать…
У каждого своя половинка, главное — дождаться её, не обмануться, узнать, увидеть, разглядеть, позволить любви наполнить сердце и больше никогда не отпускать, потому что душа не может быть одна, так неправильно!.. Федя теперь это точно знает. А Степан улыбается – и дочка как будто у него есть, и внучок подоспел – продолжается жизнь, счастье впереди!
На перроне разлук желтизна,
Пахнет осенью и пирожками.
Я на лавке сижу допоздна,
Как жираф на холсте Пиросмани.
Наблюдаю отход поездов,
А потом — возвращенье,
И ни год, ни число не имеют значенья…
… Желто-красное это кино
Сентябрем разукрашенной скуки
Я закончил смотреть бы давно,
Да ушел не спеша руки в брюки.
Только мелочь одна здесь важна
Для меня очень сильно :
Ты приехать должна к окончанию фильма… (Олег Митяев)